logo search
философия / Монографии / Тарнас / История (страсть) западного мышления

Романтизм и его судьба две культуры

Сложнейшая мировоззренческая система эпохи Возрождения породила два совершенно различных культурных течения, направления, темперамен­та, или два подхода к человеческому существованию, которым суждено было в дальнейшем определять особенности западного мышления. Одно, заявившее о себе во время Научной Революции и Просвещения, делало упор на ра­циональность, эмпирическую науку и скептический секуляризм. Второе, выступившее его дополнением и полярной противоположностью, уходило корнями и в Ренессанс, и в классическую греко-римскую культуру (а также в Реформацию) и стремилось выразить как раз те стороны человеческого опыта, которые замалчивались или отвергались просветительским духом во­инствующего рационализма. Впервые явственно проявившись у Руссо, а затем у Гете, Шиллера, Гердера и в движении немецких романтиков, это те­чение в западном сознании в полный голос заявило о себе в конце XVIII— началеXIXвека и с тех пор постоянно оставалось могущественной силой в западной культуре и западном сознании — начиная с Блейка, Вордсворта, Кольриджа, Гёльдерлина, Шеллинга, Шлейермахера, братьев Шлегелей, мадам де Сталь, Шелли, Китса, Байрона, Гюго, Пушкина, Карлейля, Эмерсона, Торо, Уитмена и далее, в разнообразных обличьях, которые она принимала затем у их многочисленных потомков, иногда идя вразрез с основ­ным потоком культуры, а иногда сливаясь с ним,— вплоть до нынешнего дня.

Вне сомнения, у романтического темперамента было много общего со своим противником — темпераментом просветительским, так что вполне можно сказать, что их сложное взаимодействие и заложило основы совре­менного сознания. Оба тяготели к «гуманизму» в высокой оценке способнос­тей человека и в озабоченности отношением человека к Вселенной. Оба ви­дели в этом мире и в природе подмостки для человеческого действа и средоточие человеческих дерзновений. Оба проявляли чуткость к феноменам человеческого сознания и к природе его скрытых механизмов. Оба обрели в античной культуре неиссякаемый источник откровений и ценностей. Оба были глубоко проникнуты прометеевским духом — в своем бунтарстве против гнета традиционных устоев, прославлении индивидуального человеческого гения, не ведающих отдохновения поисках человеческой свободы и герои­ческих свершений, своем отважном исследовании новых далей.

Однако в каждой из этих точек соприкосновения таились глубокие рас­хождения. В отличие от духа просветительства, дух романтический воспри­нимал мир не как атомистическую машину, а как единый организм, превозносил не просвещенность разума, а невыразимость вдохновения и поднимал на щит не четкую предсказуемость статичных абстракций, а неисчерпаемую драму человеческой жизни. Если та высокая оценка, которую давали чело­веку просветители, покоилась на его непревзойденном разуме и интеллекту­альных способностях постигать и ставить себе на службу законы природы, то романтики возносили человека за его творческие и духовные устремления, за глубину его чувств, за художническое воображение и способность личного самовыражения и самовоссоздания. Гений, прославленный Просвещением, был главным образом гением Ньютона, Франклина и Эйнштейна, тогда как романтизм чествовал Гете, Бетховена и Ницше. Оба пели хвалу преобра­жающей мир воле и независимому разуму современного человека, возрождая культ героя, воссоздавая в памяти и творя заново историю великих людей и их деяний. Действительно, на разных фронтах одновременно западное «Я» облекалось плотью и мощью — будь то в титаническом самоутверждении, продемонстрированном Французской Революцией и Наполеоном, в новом самосознании Руссо и Байрона, в несущих новый свет научных озарениях Лавуазье и Лапласа, в зарождающемся феминистском самоутверждении Мэри Вольстонкрафт и Жорж Санд или в идеале разносторонней одареннос­ти, богатства человеческого опыта и творчества, осуществленного в личнос­ти Гете. Однако каждому из этих двух направлений, просветительского и ро­мантического, характер и цели его независимого «Я» виделись абсолютно по-разному. Утопия Бэкона не была утопией Блейка.

Если для научно-просветительского мировоззрения природа была объектом наблюдений и опытов, теоретических объяснений и технических мани­пуляций, то для мировоззрения романтического природа, напротив, была живым сосудом духа, кристально чистым источником таинства и открове­ния. Ученый тоже мечтал проникнуть в природу и открыть ее тайну, однако метод и цель такого проникновения, да и характер такого откровения резко отличались от романтических настроений. Для романтика природа не была отстраненным объектом трезвого анализа: она была скорее тем существом, которое душа человеческая жаждет настигнуть, дабы слиться с ним, преодо­лев разделяющую их преграду, а то откровение, которое стремится получить романтик, есть откровение не механического закона, но духовной сущнос­ти. Ученый искал истину проверяемую и действенную в своей конкретнос­ти, тогда как романтик искал истину, несущую внутреннее преображение и наивысшее блаженство. Так, Вордсворт открывал в природе духовный смысл и духовную красоту, а Шиллер усматривал в безличных механизмах, порожденных наукой, всего лишь неудачную замену греческих богов, неког­да одушевлявших природу в представлениях древних. Оба направления, как научное, так и романтическое, исследовали человеческий опыт и природ­ный мир и мечтали об их будущих свершениях, однако искания и откры­тия романтика проходили в совершенно иной вселенной, нежели вселенная ученого.

Столь же явно было и различие в их отношении к феноменам человечес­кого сознания. Научно-просветительское исследование разума и мышления носило характер эмпирический и эпистемологический, все более сосредото­чиваясь на чувственном восприятии, познавательном процессе и статисти­ческом изучении поведения. Интерес же романтиков, напротив, питался начиная с «Исповеди» Руссо, этого романтического продолжения и отклика на появившуюся на заре католичества «Исповедь» Августина,— напряжен­ным чувством самосознания и сосредоточенностью на сложной природе че­ловеческого «Я», к тому же их интерес был достаточно свободен от ограни­чений научной перспективы. Первенство принадлежит не разуму и восприятию, а чувству и воображению. Вспыхнувший интерес был направ­лен не только на возвышенные и благородные стороны человеческой души, но и на ее противоречивые и темные стороны, соприкасавшиеся с проблема­ми зла, смерти, демонического и иррационального начал. Эти темы, кото­рые оптимистичный свет рациональной науки чаще всего опасливо обходил, вдохновляли творения Блейка и Новалиса, Шопенгауэра и Кьеркегора, Го-торна и Мелвилла, По и Бодлера, Достоевского и Ницше. Романтизм заста­вил современного человека обратить свой взор вглубь, чтобы увидеть другую сторону существования. Исследовать таинства внутренней жизни, ее настро­ений и побуждений, любви и желаний, страха и Angst*, глубинных столкно­вений и противоречий, воспоминаний и сновидений, испытать крайние и непередаваемые состояния сознания, воспарить в неведомую высь в эпифаническом экстазе, погрузиться на самое дно человеческой души, впустить в сознание бессознательное, познать бесконечность — такова «программа» ро­мантического самоуглубления.

В отличие от ученого, который был занят поисками общих законов, оп­ределяющих единственную объективную реальность, романтик упивался без­граничной множественностью реальностей, запечатлевавшихся в его субъек­тивном сознании и сложнейшей неповторимостью каждого явления, события и переживания, предстающего перед его внутренним взором. Исти­на, открываемая с различных позиций, в глазах романтика была несравнен­но выше, чем монолитный и единогласный идеал эмпирической науки. Для романтизма реальность была насквозь пронизана символами, а поэтому уже в первооснове своей была многозначна, являя собой непрерывно меняющее­ся сплетение многоуровневых значений, порой даже противоположных. А для просветительского мышления реальность, напротив, была конкретной и буквальной, однозначной. Возражая против такого подхода, романтики ука­зывали на то, что даже та реальность, которую выстраивало и рассматривало само научное мышление, была в корне символична — правда, ее символы были совершенно особого рода (механические, материальные, безличные) и понимались учеными как единственно ценные. С романтической точки зре­ния, условное научное видение реальности представляло собой в сущности не что иное, как обрядившееся в новые одежды ревнивое «единобожие», не желающее признавать никаких других богов, кроме себя. В буквализме на­учного мышления романтизм видел форму идолопоклонства, близоруко чтя­щего некий смутный объект как единственную реальность — вместо того, чтобы открыть в этом объекте великое таинство, сосуд глубочайших реаль­ностей.

*Тревога, безотчетный страх.—Нем.

Главным для романтиков оставался поиск объединяющего смысла, но такая задача требовала неизмеримо расширить прежние границы знания, предписанные Просвещением, и привлечь значительно больший круг чело­веческих способностей. Для более глубокого постижения мира здравому смыслу и разуму пришлось обратиться за помощью к воображению и чувст­ву. Гете, занимаясь морфологией растений и животных, стремился познать архетипическую форму, или сущность, каждого растения и животного, рас­цвечивая объективное наблюдение плодами собственного воображения. Шеллинг заявлял, что «философствовать по поводу природы — значит тво­рить природу», ибо истинное знание природы можно вывести только из «ин­теллектуального воображения» человека. Историки Вико и Гердер серьезно относились к таким способам познания, как, например, мифологический, наполнявший смыслом сознание других эпох, и считали, что задача истори­ка состоит в том, чтобы вчувствоваться в дух иных времен с помощью эмпа-тического «исторического чутья», проникнуться им посредством сочувствен­ного воображения. Гегель, руководствуясь некой «логикой страсти», смог разглядеть в многочисленных исторических событиях высший разумный и духовный смысл. Кольридж писал, что «глубокомыслия может достичь лишь человек, глубоко чувствующий», и что способность к перевоплощению, присущая воображению художника, наделяет разум властью постигать вещи в их целокупности, связуя воедино разрозненные элементы и воссоздавая живую картину целого. Вордсворт считал, что дитя от природы наделено более глубоким даром проникновения в реальность мира, чем погрязший в условностях и разочарованиях взрослый, рассудочные ухищрения которого лишь заслоняют действительность. Блейк признавал воображение священ­ным сосудом бесконечного, освободителем скованного человеческого разу­ма, тем единственным средством, силою которого обретали выражение и проникали в сознание вечные реальности. Действительно, для многих ро­мантиков воображение почти заменило собою существование, представ ис­тинной основой бытия, проводником всех прочих реальностей. Оно одно­временно и заполняло сознание, и отображало мир.

Воля, подобно воображению, также рассматривалась как необходимый элемент в достижении знания, как сила, предшествующая знанию и побуж­дающая человека и Вселенную к свободному движению вперед, к новым вы­сотам сознания и созидания. Так, Ницше, в непревзойденном по мощи синтезе соединив титаническую романтическую духовную страсть и ради­кальнейшего толка просветительский скептицизм, выдвинул образцовое для романтизма положение о связи воли с истиной и знанием: интеллект не сво­боден достичь объективной истины, и ни одна точка зрения не может быть свободной от всякого рода истолкований. Он писал: «Возражая позитивис­там, которые застряли на феноменах («существуют только факты»), я скажу так: как раз фактов-то и не существует — есть одни только истолкования». Это верно не только для нравственности, но и для физики, которая есть не что иное, как особый взгляд на вещи и их толкование, служащее особым нуждам и склонностям. Каждый из способов видения мира порожден своими скрытыми причинами. Каждая из философий являет собой не безличную систему мышления, но невольную исповедь. Бессознательные инстинкты, психологические мотивировки, языковые искажения, культурные предрас­судки — все это налагает явственный отпечаток на каждое из человеческих воззрений. Выступая против давней западной традиции, согласно которой принималась в качестве уникальной ценность какой-то одной системы поня­тий и верований — религиозных, научных или философских — и за этой единственной системой утверждалось право отражать Истину, Ницше выдвинул радикальное положение о субъективности человеческих взглядов: су­ществует множество точек зрения, исходя из которых можно толковать мир, и нет ни одного авторитетного и независимого критерия, который помог бы установить, что одна система обладает большей ценностью, нежели другие.

Но если мир в основе своей столь неопределенен, то тогда ему можно придать форму героическим фактом воли, стремящейся к жизнеутверждению и приближению победоносных жизненных свершений: высшая истина, как пророчествовал Ницше, зарождается внутри человека благодаря самосозидающей воле. Все человеческие стремления к знанию и силе обретут свое свершение в новом существе, в котором воплотится живой смысл Вселен­ной. Однако для того, чтобы это рождение свершилось, человеку необходи­мо так перерасти себя самого, что его нынешнее, ограниченное «Я» будет уничтожено: «Человек есть мост, а не цель... Человек — это нечто, что долж­но преодолеть». Ибо человек — это путь к новым зорям и новым горизонтам, еще недосягаемым для века нынешнего. И рождение этого нового существа мыслилось вовсе не как обедняющая здешнюю жизнь неотмирная фантазия, вера в которую предписывалась постановлением церковного совета, но как живая, осязаемая реальность, которая будет сотворена здесь и сейчас, геро­ическим самопреодолением великой личности. Такая личность превращает жизнь в творение искусства и идет навстречу своей судьбе, дабы стать геро­ическим протагонистом мирового эпоса. Ему предстоит заново изобрести себя, заново вживить себя в бытие. Ему предстоит усилием воли вызвать к жизни ту мировую драму, в которой он должен участвовать, дабы своей жиз­нью внести искупительный порядок в хаос бессмысленной, лишенной Бога Вселенной. И тогда Бог, которого люди так долго проецировали вовне, ро­дится внутри человеческой души. И человек закружится в богоподобном танце в вечном потоке жизни, свободный от любых оснований и любых гра­ниц, сбросив груз всех метафизических оков. Истина — это не то, что долж­но доказать или опровергнуть: истина — это то, что должно сотворить. У Ницше, как и в романтизме вообще, философ стал поэтом: речь о мире и человеке велась не с позиций отвлеченной рациональности или фактологи­ческой достоверности, а скорее рассуждения о мужестве, красоте и созида­тельной силе человека были вдохновлены воображением и волей к творчеству.

Таким образом, романтическое сознание выдвинуло новые ценности и критерии человеческого знания. Благодаря самосозидающей силе воображе­ния и воли человек может дать жизнь еще не рожденным реальностям, про­никнуть к неведомым, однако всецело реальным уровням бытия, постичь природу, историю и развитие Космоса, присоединиться к самому процессу творения. Так было заявлено о возможности и необходимости новой эписте­мологии. А посему идеалисты и романтики эпохи Просвещения отважились нарушить пределы познания, установленные Локком, Юмом и Кантом-по­зитивистом.

Сходным образом, оба направления по-разному относились к традицион­ным столпам западной культуры — античной классике и иудео-христианской религии. По мере своего развития научно-просветительское мышление при­бегало к античной мысли лишь в той мере, в какой она помогала найти удоб­ную отправную точку для дальнейших исследований и теоретических постро­ений; в остальном же метафизические и научные системы античности расценивались как отсталые и представляли главным образом исторический интерес. Для романтиков, напротив, античная культура была по-прежнему живым царством олимпийских богов и героев. Ее художественные творения начиная от Гомера и Эсхила по-прежнему оставались недосягаемыми и воз­вышенными образцами для подражания, ее творческие и духовные прозре­ния по-прежнему несли в себе смысл, который нужно было заново раскры­вать. Оба направления — и научно-просветительское, и романтическое — всячески поощряли открытие классического прошлого, но у них на то были разные мотивы: первый — для получения точных исторических знаний, дру­гой — для того, чтобы воскресить прошлое, заставить его ожить в творчес­ки-созидательном духе современности.

Теми же принципами определялись и различия в их отношении к тради­ции в целом. Если рациональное научное мышление относилось к традиции довольно скептично, ценя ее ровно постольку, поскольку она сохраняла преемственность и служила своего рода основой для растущих знаний, то ро­мантическое мышление, не менее, а иногда и значительно более бунтарское по характеру, находило в традиции нечто таинственное — вместилище кол­лективной мудрости, хранилище откровений народной души, живую и из­менчивую силу, наделенную независимым существованием и стихийной тягой к дальнейшему развитию. Такая мудрость не была просто эмпиричес­ким знанием научного мышления: скорее, она говорила, о глубинных реаль­ностях, сокрытых от здравого смысла и механических опытов. Этот новый аспект восприятия был направлен вскоре не только на классическое анти­чное наследие, но и на состояние духовности средних веков, на готическую архитектуру, на все древнее и первобытное, восточное и экзотическое, на разнообразные эзотерические традиции, на Volkgeist* германских и других народов, на дионисийские истоки культуры. Возник и новый взгляд на Воз­рождение, за чем вскоре последовало и новое осознание самой эпохи роман­тизма. Что же касается научного мышления, то его подобные проблемы если и затрагивали, то отнюдь не из сочувственного одобрения или вселяемого ими вдохновения, но по причинам научного — исторического или антропо­логического — интереса. С научно-просветительских позиций, современная цивилизация с ее ценностями беспорно возвышалась над всеми предшест­вующими, тогда как романтики относились к современности со всеми ее проявлениями глубоко неоднозначно. По прошествии некоторого времени эта неоднозначность обернулась прямой враждебностью: романтики жесто­ко разочаровались в вере Запада в собственный «прогресс», во врожденном превосходстве его цивилизации в неизбежных свершениях рационального человека.

*Народный дух.—Нем.

Отношение к религии отражало те же противоречия. Оба течения имели истоком Реформацию, поэтому обоим были свойственны индивидуализм и религиозная свобода, но каждое по-своему распорядилось этим наследием Реформации. Дух Просвещения восставал против оков невежества и суеве­рия, навязываемых богословской догмой и верой в сверхъестественное, делая выбор в пользу эмпирического и рационального знания и устремляясь в объятия мирской жизни. Религия либо вовсе отвергалась, либо принимала обличье рационалистического деизма или этики естественного закона. Отношение романтиков к религии носило более сложный характер. Они также бунтовали против иерархических установлений традиционной религии, про­тив насильственного насаждения веры, моралистической узости и выхолощенности обрядов. Вместе с тем, религия как таковая была главным и наи­более стойким элементом романтического духа, принимала ли она формы трансцендентального идеализма, неоплатонизма, гностицизма, пантеизма мистериальных религий, поклонения природным стихиям, христианского мистицизма, индуистского или буддийского тайнознания, сведенборгианст­ва, теософии, эзотерики, религиозного экзистенциализма, неоязычества, шаманства, культа Матери-Богини, обожествления эволюции человека или сплавляла все это в каком-либо синтезе. В романтизме понятие «свяшенно­го» пребывало незыблемой категорией, тогда как из науки оно давно исчез­ло. Романтизм заново открывал для себя Бога — но не Бога ортодоксального вероучения или деизма, а Бога мистицизма и пантеизма, имманентного кос­мическому становлению; не монотеистического Патриарха-Судию, а Боже­ство несказанно таинственное, многоаспектное, всеобъемлющее, какого-то среднего или даже женского рода; не вечно отсутствующего Создателя, а Бо­жественно-созидательную Силу внутри природы и внутри человеческого духа.

Более того, само искусство — музыка, литература, драма, живопись — получило в романтическом сознании практически религиозный статус в мире, который наука сделала механическим и бездушным, поиск Красоты ради нее самой обрел необычайную психологическую значимость. В искус­стве нашли уникальную точку соприкосновения природное и духовное нача­ла, и для многих современных интеллектуалов, разочаровавшихся в рели­гии, искусство стало главной духовной отдушиной и спасением. Проблема благодати, или — что казалось тем же самым — загадка вдохновения теперь стала предметом жизненно важным для художников, композиторов и писа­телей, а не для богословов. Художнические дерзания воспарили до горних высей духовности — будь то поэтическое дуновение или обнаружение вечных реальностей, творческие искания, упражнения в воображении, преданность Музам, побуждение к жизни или уход, освобождающий от мира страданий. Даже самые светски настроенные люди преклонялись перед художественным воображением и свято чтили гуманистическую традицию искусства и культу­ры. Творцы и мастера прошлого стали для западной культуры святыми и пророками, а критики и эссеисты — первосвященниками. Именно в искус­стве современное сознание, избавившееся от прежних чар, могло обрести почву для укоренения своих ценностей и смысла, священный алтарь для своих духовных устремлений, мир, исполненный первозданной глубины и таинства.

К тому же, художественная литература разворачивала перед современным сознанием альтернативную картину мира, более сложную и изменчивую, не­жели та, которую предлагала наука. Например, культурное воздействие ро­мана, отражавшего и формулировавшего человеческий опыт — от Рабле, Сервантеса и Филдинга, от Гюго, Стендаля, Флобера, Мелвилла, Достоев­ского и Толстого и до Томаса Манна, Гессе, Д. Г. Лоуренса, Вирджинии Вульф, Джойса, Пруста и Кафки,— составляло постоянный и нередко не­примиримый противовес воздействию доминирующих научных представле­ний о мире. Утратив веру в богословие и мифологические хитросплетения прежних эпох, искушенная в грамоте западная культура с инстинктивной жаждой вселенской гармонии, некоего единого лада бытия обратилась к по­вествованиям художественного вымысла. Благодаря способности художника, придавать опыту новые очертания и новую значимость, в таинственом плавильном горне эстетического преображения зародилась новая реальность — «соперница творения», по словам Генри Джеймса. Здесь, в романе — так же, как и в театре, и в поэзии, и в других видах искусства,— нашел яркое выражение всеобщий интерес к феноменам сознания как таковым, а также во всей пестроте явлений предстали картины внешнего мира, ибо художест­венному реализму стало под стать (воспользуемся вновь словами Г. Джейм­са) «обозреть все поле целиком». В мире искусства и литературы с неустанной кропотливостью шли исследования феноменов человеческого ду­ховного опыта, которые благодаря Уильяму Джемсу и Бергсону, Гуссерлю и Хайдеггеру постепенно начали входить и в формальную философию. Не со­перничая в проведении экспериментального анализа опредмеченного мира, это направление искусства сосредоточило свое внимание на самом «бытии», на мире человеческого опыта, на его неизбывной неопределенности, само­произвольности и самостоятельности, на его бессчетных измерениях и вечно углубляющейся сложности.

В каком-то смысле, романтический запал помог продолжить и расши­рить уже наметившееся общее движение современного мышления к реализму. Его целью было обозначить все стороны существования, а не только услов­но-привычные и единогласно принятые. По мере того как с течением време­ни романтизм захватывал все большие пространства и перемещал свой фокус, он неустанно стремился отразить подлинный характер современной жизни в ее прожитой действительности, не ограничиваясь сферой идеального или высокородного,- или традиционными сюжетами, взятыми из классичес­ких, мифологических и библейских источников. Его миссией было претво­рить земное и обыденное искусство, увидеть поэзию и тайну в самых что ни на есть конкретных примерах каждодневной жизни — даже в низменном и уродливом. Его целью было показать «героизм современной жизни» (Бодлер), а также и ее антигероизм. Со все возрастающей точностью выражая всю пестроту человеческих переживаний, романтики передавали и всю их смятен­ность, и нерешительность, всю их субъективность. Проникая все глубже в природу человеческого восприятия и творчества, художник стал отходить от традиционных миметических взглядов на искусство, согласно которым оно лишь подражает действительности, и от «зрительской» теории действитель­ности, стоящей за этими взглядами. Современный художник стремился уже не просто воспроизводить или открывать различные формы, но создавать их. Действительности не нужно подражать — ее нужно изобретать.

Однако такую концепцию действительности, неизмеримо расширяющую горизонты фантазии, не так-то легко было увязать с позитивистской сторо­ной современного мышления. Чужда научному складу ума оказалась и свой­ственная романтизму открытость трансцендентным измерениям опыта, и свойственная ему враждебность по отношению к приписываемому науке ра­ционалистическому редукционизму и к ее притязаниям на объективную оп­ределенность. С течением времени то противоречие, которое в средние века выступало как противоречие между разумом и верой, а в начале Нового вре­мени обернулось противоречием между светской наукой и христианской ре­лигией, ныне приняло более расплывчатую форму противостояния междунаучным рационализмом с одной стороны, и многоликой гуманистической культурой романтизма с другой, причем последняя вобрала в себя целый спектр религиозных и философских воззрений, отныне вольно вливавшихся в литературную и художественную традиции.