logo

Бертран рассел (1872—1970)

Бертран Рассел крупнейший английский философ, логик, математик, общественный деятель. Родился 18 мая 1872 г. в старинной аристократической семье, окончил Кембриджский университет, где изучал математику и философию. В юношеские годы находился под сильным впечатлением от знаменитой «Автобиографии» Дж.Ст.Милля, что, возможно, определило и его политические взгляды умеренного либерала (он даже выставил свою кандидатуру от либералов в парламент). Преподавал философию в Кембридже, университетах США. Лекции по истории философии, прочитанные им в 1943—1944 гг., легли в основу блестящей книги «История западной философии».

Прожив долгую жизнь, Б.Рассел в значительной степени определил и облик философии XX века, став одним из основоположников аналитической философии. Основные идеи аналитического метода в философии содержатся уже в книге 1900 года «Критическое изложение философии Лейбница».

Особое место в научном творчестве Б.Рассела занимает разработка философских проблем математики, в первую очередь, ее обоснование в виде логицизма сведения основных понятий и предложений математики к логике. Эта программа была изложена Расселом в трехтомном, написанном совместно с А.Уайтхедом труде «Начала математики»(«Principia Mathematica» (1910—1913). Здесь же Расселом был предложен вариант разрешения так называемого «парадокса Рассела» (обнаруженного им в логицистской программе известного логика Г. Фреге) в виде теории типов.

Вместе с Т.Фреге Б.Рассела можно считать и одним из основоположников современной символической логики. Его теория дескрипций (статья «О денотации», 1905), в которой дается анализ смысла и значения именующих выражений языка, является существенным вкладом в логическую семантику.

Среди работ общефилософского характера особое место занимает книга Б.Рассела «Человеческое познание, его сфера и границы» (1948), подводящая итог эволюции взглядов Рассела на гносеологию.

Б.Рассел известен и как активный общественный деятель. Он был одним из инициаторов Пагуошского движения ученых за мир, соавтором Манифеста Рассела-Эйнштейна, лауреатом Нобелевской премии по литературе (1950).

Ниже приводятся отрывки из работы Б.Рассела «Мое философское развитие». Тексты цитируются по кн.:

1. Проблема истины в современной западной философии науки. М., 1987.

И.Н.Грифцова, Г.В.Сорина

БУНТ ПРОТИВ МОНИЗМА

К концу 1898 г. Мур и я восстали сразу против Канта и Гегеля. Мур начал бунт, я верно за ним последовал. Думаю, что первым опубликованным разъяснением новой философии стала статья Мура в журнале «Майнд» — «Природа суждения». Впоследствии мы отказались от многих тогдашних идей, однако критическую часть — именно, что факт в общем и целом независим от опыта — продолжаем, — полагаю, что оба — считать правильной. Несмотря на общность позиций, интересовало нас в новой философии разное. Полагаю, что для Мура главным было опровержение идеализма, а для меня — опровержение монизма. Впрочем, идеализм и монизм тесно связаны в учении об отношениях, дистиллированном Брэдли из философии Гегеля. Я назвал его «учением о внутренних отношениях», а собственные взгляды — «учением о внешних отношениях» (1.108).

Впервые важность вопроса об отношениях я осознал, работая над Лейбницем. Я обнаружил (в книгах о Лейбнице этого не было), что его метафизика открыто опирается на учение, согласно которому всякое суждение атрибутирует предикат субъекту и (что казалось ему почти той же вещью) всякий факт состоит из субстанции, обладающей некоторым свойством. Я обнаружил, что это же учение лежит и в основании систем Спинозы, Гегеля и Брэдли, которые, впрочем, разрабатывали его с большей логической строгостью.

Но радость приносили не только эти сухие, логические теории. Я чувствовал настоящую свободу, мне будто удалось вырваться из душного помещения и оказаться на овеваемом свежим ветром морском берегу. Предположение гегельянцев, что пространство и время существуют только в моем уме, меня душило: я любил звездное небо — даже больше, чем моральный закон, и Кантовы взгляды, по которым выходило, что моя любовь лишь субъективная фикция, были для меня невыносимыми. В первом порыве освобождения я стал наивным реалистом и радовался, что трава действительно зеленая, вопреки мнению всех философов, начиная с Локка. Не сумев сохранить в себе этой приятной веры, в ее нетронутой чистоте, я все же никогда более не запирался в темницу субъективизма.

У гегельянцев имелись всевозможные аргументы для доказательства «нереальности» тех или иных вещей. Число, пространство, время, материя — все это прямо обвинялось в самопротиворечивости. Ничто не было реальным, как нас убеждали, кроме Абсолюта, который мог мыслить только себя, поскольку не было ничего другого, о чем можно было бы мыслить; и Абсолют вечно мыслил те вещи, о которых мыслили в своих книгах философы-идеалисты.

Все аргументы гегельянцев, осуждавших занятия математикой и физикой, основывались на аксиоме внутренних отношений. Поэтому, когда я ее отбросил, то начал верить всему, во что гегельянцы не верили. Это дало мне очень богатую (fall) вселенную. Я вообразил себе, что все числа сидят рядком на Платоновых небесах, [см. мою книгу The Nightmares of Eminent Persons — статью «Кошмар математика».] Я думаю, что точки пространства и моменты времени действительно существуют, и что материя вполне может состоять из элементов, находимых физикой. Я верил в мир универсалий, состоящих по большей части из того, что обозначается глаголами и предлогами. Кроме том, я теперь не обязан был считать математику чем-то не вполне истинным. Гегельянцы утверждали, что «дважды-два четыре» не совсем верно. Они, конечно, не имели в виду, что дважды-два будет 4,00001 или что-нибудь в этом роде. Они хотели сказать, что Абсолют способен делать вещи и получше, чем складывание (впрочем, они не любили выражать эту мысль попросту).

С течением времени моя вселенная стала не такой комфортабельной. Восстав против Гегеля, я полагал, что вещь должна существовать, если доказательство Гегеля о том, что ее нет, неверно. Постепенно, с помощью бритвы Оккама, я получил более гладковыбритую картину реальности. Я не имею в виду, что она позволяла доказать не-реальность сущностей (entities), относительно которых показывалась их не-необходимостъ; однако аргументы в пользу их реальности были устранены. Я и сейчас полагаю, что невозможно опровергнуть существование целых чисел, точек, моментов или олимпийских богов. Может быть, они и реальны. Но для такого мнения нет ни малейшего основания.

В ранний период развития новой философии я много занимался лингвистическими вопросами. Меня интересовало, что именно образует единство комплекса, более специально — что образует единство предложения. Различие между предложением и словом было для меня загадкой. Я видел, что единство предложения зависит от наличия в нем глагола, но мне казалось, что глагол имеет в виду ту же самую вещь, что и соответствующее глагольное существительное, хотя глагольное существительное уже не обладает способностью связывать части комплекса. Меня беспокоило различие между словами «есть» и «бытие» (is and being). Моя теща, известная и энергичная религиозная деятельница, убеждала меня, что философия трудна лишь потому, что в ней много длинных слов. Я возражал ей, приводя такое предложение из своих записей: «Что есть означает — есть, и следовательно отличается от есть, ибо «есть есть» бессмысленно». Нельзя сказать, что это предложение трудно из-за длинных слов. С течением времени такие проблемы перестали меня волновать. Они возникали из-за моей веры, что если слово что-нибудь означает, то должна быть какая-то вещь, которая имеется им в виду. В теории дескрипций, которую я предложил в 1905 г., показана ошибочность такой точки зрения; данная теория решила также и ряд других проблем, которые до этого не могли быть разрешены.

Хотя мои взгляды и изменились-с того давнего времени, некоторые вещи я все же продолжаю считать чрезвычайно важными. Я и сегодня придерживаюсь учения о внешних отношениях и связанного с ним плюрализма. Я по-прежнему считаю, что отдельно взятая (isolated) истина вполне может быть истинной; что анализ не есть фальсификация; что любое не являющееся тавтологией суждение, если оно истинно, истинно в силу своего отношения к факту; и что факты в общем и целом независимы от опыта. Я не вижу ничего невозможного в существовании вселенной, лишенной опыта. Больше того, я думаю, что опыт является весьма ограниченным и, с космической точки зрения, тривиальным аспектом крошечной части вселенной. По всем этим вопросам мои взгляды не изменились с тех пор, как я отказался от учений Канта и Гегеля (1.116—118).

НАЧАЛА МАТЕМАТИКИ: ФИЛОСОФСКИЕ АСПЕКТЫ

На протяжении всего периода от 1900 до 1910 г. Уайтхед и я отдавали большую часть нашего времени тому, что в конце концов стало «Началами математики» (1.118).

Наши проблемы были двух родов: философские и математические. Вообще говоря, Уайтхед оставил философские проблемы мне.

...Главная цель «Начал математики» состояла в доказательстве того, что вся чистая математика следует из чисто логических предпосылок и пользуется только теми понятиями, которые определимы в логических терминах. Это было, разумеется, антитезой учениям Канта... Но со временем работа продвинулась еще в двух направлениях. С математической точки зрения, были затронуты совершенно новые вопросы, которые потребовали новых алгоритмов и сделали возможным символическое представление того, что ранее расплывчато и неаккуратно выражалось в обыденном языке. С философской точки зрения, наметились две противоположные тенденции: одна — приятная, другая — неприятная. Приятное состояло в том, что необходимый логический аппарат вышел не столь громоздким, как я вначале предполагал. Точнее, оказались ненужными классы. В «Принципах математики» много обсуждается различие между классом как единым (one) и классом как многим (many). Вся эта дискуссия, вместе с огромным количеством сложных доказательств, оказалась ненужной. В результате работа, в ее окончательном виде, была лишена той философской глубины, первым признаком которой служит темнота изложения.

Неприятное же было без сомнения очень неприятным: из посылок, которые принимались всеми логиками после Аристотеля, выводились противоречия. Это свидетельствовало о неблагополучии в чем-то, но не давало никаких намеков, каким образом можно было бы исправить положение. Открытие одного такого противоречия весной 1901 г. положило конец моему логическому медовому месяцу. Я сообщил о неприятности Уайтхеду, который «утешил» меня словами: «Никогда больше нам не насладиться блаженством утренней безмятежности».

Я увидел противоречие, когда изучил доказательство Кантора о том, что не существует самого большого кардинального числа. Полагая, в своей невинности, что число всех вещей в мире должно составлять самое большое возможное число, я применил его доказательство к этому числу— мне хотелось увидеть, что получится. Это привело меня к обнаружению очень любопытного класса. Размышляя по линиям, которые до тех пор казались адекватными, я полагал, что класс в некоторых случаях является, а в других — не является, членом самого себя. Класс чайных ложек, например, не является сам чайной ложкой, но класс вещей, которые не являются чайными ложками, сам является одной из вещей, которые не являются чайными ложками. Казалось, что есть случаи и не негативные: например, класс всех классов является классом. Применение доказательства Кантора привело меня к рассмотрению классов, не являющихся членами самих себя; эти классы, видимо, должны образовывать некоторый класс. Я задался вопросом, является ли этот класс членом самого себя или нет. Если он член самого себя, то должен обладать определяющим свойством класса, т.е. не являться членом самого себя. Если он не является членом самого себя, то не должен обладать определяющим свойством класса, и потому должен быть членом самого себя. Таким образом, каждая из альтернатив ведет к своей противоположности. В этом и состоит противоречие.

Поначалу я думал, что в моем рассуждении должна быть какая-то тривиальная ошибка. Я рассматривал каждый шаг под логическим микроскопом, но не мог обнаружить ничего неправильного. Я написал об этом Фреге, который ответил, что арифметика зашаталась и что он увидел ложность своего Закона V. Это противоречие настолько обескуражило Фреге, что он отказался от главного дела своей жизни — от попытки вывести арифметику из логики. Подобно пифагорейцам, столкнувшимся с несоизмеримыми величинами, он нашел убежище в геометрии, явно посчитав, что вся его предшествующая деятельность была заблуждением. Что касается меня, то я чувствовал, что причина в логике, а не в математике, и что именно логику и следовало бы преобразовать. Я укрепился в этом мнении, когда открыл рецепт составления бесконечного числа противоречий.

Философы и математики реагировали на ситуацию по-разному. Пуанкаре, не любивший математическую логику и обвинявший ее в бесплодности, обрадовался: «она больше не бесплодна, она рожает противоречия». Это блестящее замечание, впрочем, никак не способствовало решению проблемы. Некоторые другие математики, относившиеся неодобрительно к Георгу Кантору, заняли позицию Мартовского Зайца: «От этого я устал. Поговорим о чем-нибудь другом», — что точно так же казалось мне неадекватным.

...Парадоксы обнаруживали и раньше, некоторые были известны в древности; как мне казалось, тогда ставили похожие проблемы, хотя авторы, писавшие после меня, считали, что проблемы греков были иного рода. Наиболее известен парадокс об Эпимениде-критянине, который сказал, что все критяне лжецы, и заставил людей сомневаться, не лгал ли он, когда говорил это. Этот парадокс в самой простой форме возникает, когда человек говорит: «Я лгу». Если он лжет, то это ложь, что он лжет, и, следовательно, говорит правду; но если он говорит правду, то лжет, ибо именно это он утверждает. Противоречие поэтому неизбежно. Это противоречие упоминается св. Павлом (Тит 1,12), который, однако, не занимался его логическими аспектами, а доказывал с его помощью порочность язычников (1.119-122).

Объясню общие принципы теории типов, не вдаваясь в трудные технические детали. Возможно, лучше всего будет начать с того, что имеется в виду под «классом». Возьмем пример из домашнего хозяйства. Допустим, в конце обеда хозяин предлагает на выбор три сладких блюда, настаивая, чтобы вы попробовали одно, два или все три, как вы пожелаете. Сколько линий поведения открыто перед вами? Вы можете от всего отказаться. Это первый выбор. Вы можете выбрать что-то одно. Это можно сделать тремя различными способами, и, следовательно, перед вами еще три варианта. Вы можете выбрать два блюда. Это также возможно сделать тремя способами. Или вы можете выбрать все три, что дает одну последнюю возможность. Общее число возможностей, таким образом, равно восьми, то есть 23. Можно легко обобщить эту процедуру. Положим, перед вами n объектов, и вы желаете знать, сколько путей имеется, чтобы ничего не выбрать, или что-то выбрать, или же выбрать все п. Вы обнаружите, что число путей 2n. Если выразить это в логическом языке: класс из n-го количества элементов имеет 2n подклассов. Это суждение истинно и в том случае, когда n бесконечно. Кантор как раз и доказал, что даже в этом случае 2n больше, чем n. Применяя это, как сделал я, ко всем вещам во вселенной, мы приходим к заключению, что классов вещей больше, чем вещей. Отсюда следует, что классы не являются «вещами». Но, поскольку никто не знает точно, что означает слово «вещь» в этом утверждении, не очень-то легко точно сформулировать, что именно удалось доказать. Заключение, к которому я пришел, состояло в том, что классы — это просто подсобное средство (convenience) в рассуждении (1.124).

Теория дескрипций, упомянутая выше, впервые была изложена в моей статье «О денотации» в журнале «Майнд» (1905). Она так поразила тогдашнего редактора журнала, посчитавшего ее нелепой, что он упрашивал меня пересмотреть ее и не настаивать на публикации. Но я был убежден в том, что она является здравой, и отказывался уступить. Впоследствии статья получила широкое признание и стала считаться моим важнейшим вкладом в логику. Правда, сегодня ее отвергают те, кто отказывался от различения имен и других слов. Полагаю, такая реакция происходит из-за того, что эти люди никогда не занимались математической логикой. Во всяком случае, я не вижу в такой критике смысла. Признаюсь, однако, что учение об именах, наверное, немного сложнее, чем я когда-то полагал. Впрочем, сейчас не буду рассматривать этих трудностей и возьму язык в его обыденном употреблении.

Я взял для доказательства противоположность имени «Скотт» и дескрипции «автор Вэверлея». Утверждение «Скотт — автор Вэверлея» выражает тождество, а не тавтологию. Георг IV желал знать, является ли Скотт автором Вэверлея, но не желал знать, является ли Скотт Скоттом. Для всех, кто не изучал логику, это совершенно ясно. Но для логика в этом заключена головоломная трудность. Логики полагают (или полагали раньше), что если два выражения обозначают один и тот же объект, то суждение, содержащее одно выражение, может всегда быть заменено суждением, содержащим другое, и при этом остаться истинным, если оно было истинным, или ложным, если оно было ложным. Но, как мы только что видели, можно превратить истинное суждение в ложное, если заменить «автора Вэверлея на «Скотта». Отсюда видно, что необходимо различие между именем и дескрипцией: «Скотт» — это имя, а «автор Вэверлея» дескрипция.

Другое важное различие между именами и дескрипциями заключается в том, что имя не может осмысленно входить в суждение, если нет чего-то, что оно именует, в то время как дескрипция не подчиняется этому ограничению. Мейнонг, к работам которого я относился всегда с великим почтением, не сумел заметить этого различия. Он указал, что можно делать утверждения с логическим субъектом «золотая гора», хотя никакой золотой горы не существует. Он доказал, что, когда вы говорите, будто золотой горы не существует, то очевидно, что есть нечто, о чем вы говорите, что этого не существует — а именно, золотая гора; следовательно, золотая гора должна пребывать в некоем туманном Платоновом мире бытия, ибо в противном случае ваше утверждение, что золотая гора не существует, не будет иметь значения. Признаюсь, что пока я не пришел к теории Дескрипций, этот аргумент казался мне убедительным. Существенно важным моментом в теории было то, что, хотя «золотая гора» может быть в грамматическом смысле субъектом значимого суждения, такое суждение, если его правильно проанализировать, больше не будет иметь субъекта. Суждение «золотая гора не существует» становится суждением «пропозициональная функция "X золотая и гора" ложна для всех значений X». Утверждение «Скотт — автор Вэверлея» становится утверждением для всех значений X, «X написал Вэверлея» эквивалентно «X — это Скотт». Здесь фраза «автор Вэверлея» уже не встречается.

Теория дескрипций пролила также свет на то, что имеется в виду под «существованием». «Автор Вэверлея существует» означает «имеется значение С, для которого пропозициональная функция "X написал Вэверлея" всегда тождественна «"X есть С" истинно». Существование в этом смысле может утверждаться только об описании, и, будучи проанализированным, оно оказывается случаем пропозициональной функции, истинной по крайней мере в одном значении переменной. Мы можем сказать: «автор Вэверлея существует», и мы можем сказать: «Скотт — автор Вэверлея»; но «Скотт существует» — скверно с точки зрения грамматики. В лучшем случае это можно проинтерпретировать как означающее «человек, именуемый "Скоттом", существует», но «человек, именуемый "Скоттом"» — это дескрипция, а не имя. Когда имя используют правильно, то есть как собственно имя, грамматически неправильно было бы говорить «нечто существует» («that exists»).

Центральная идея теории дескрипций состояла в том, что выражение может содействовать (contribute) значимости предложения, не имея само по себе (in isolation) никакого значения. Этому, в случае дескрипций, имеется точное доказательство: если «автор Вэверлея» означало что-нибудь другое, чем «Скотт», то «Скотт — автор Вэверлея» было бы ложно, а это не так. Если бы «автор Вэверлея» означало «Скотт», то «Скотт — автор Вэверлея» было бы тавтологией, а это не так. Следовательно, «автор Вэверлея» не означает ни «Скотт», ни что-либо другое — то есть, «автор Вэверлея» ничего не означает. Что и следовало доказать (1.127-129).

ОПРЕДЕЛЕНИЕ «ИСТИНЫ»

По вопросу об определении истины я писал в два разных периода. Четыре статьи на эту тему, написанные в 1906—1909 гг., перепечатаны в моей книге «Философские очерки» (1910). В конце 30-х гг. я вновь занялся этим предметом, и результаты этого второго исследования изложены в книге «Исследование значения и истины» (1940) и, с небольшими изменениями, в «Человеческом познании» (1948).

С того момента, как я отказался от монизма, у меня не было сомнений, что истина должна определяться через некоторое отношение к факту; но каково в точности это отношение — должно зависеть от характера той или иной истины. Я начал с критики двух теорий, с которыми я радикально расходился: монизма и прагматизма.

...В монизме «истина» определяется через когеренцию: ни одна истина не является независимой от какой-либо другой истины, каждая, сформулированная во всей полноте и без незаконной абстракции, оказывается всей истиной обо всей вселенной. Ложь, согласно этой теории, состоит в абстракции и таком понимании частей, как если бы они были независимыми целыми (1.129).

Существо моего несогласия с прагматизмом состоит в следующем: согласно прагматизму, убеждение следует считать истинным, если оно имеет определенные последствия; я же считаю, что эмпирическое убеждение следует считать истинным, если оно имеет определенные причины (1.130).

Критическую статью против прагматизма я написал и в 1939 г. для тома о Дьюи в «Библиотеке живущих философов», издаваемой д-ром Шилпом. Дьюи ответил мне там же. Не думаю, чтобы мы высказали что-то новое по сравнению с предыдущей дискуссией.

Мое собственное определение «истины», в этот ранний период, опубликовано в виде последней главы «Философских очерков». Впоследствии я должен был от него отказаться, потому что оно основывалось на том взгляде, будто ощущение есть по сути дела событие, имеющее относительный характер. От этого взгляда, как это объясняется в предыдущей главе, я отказался под влиянием Уильяма Джемса. Лучше всего пояснить его на примере. Возьмем суждение «Сократ любит Платона»: если вы его понимаете, то должны понимать и составляющие данное суждение слова; и я думал, что понимание слов состоит в том, чтобы увидеть их отношение к тому, что они обозначают. Далее, если я верю, что «Сократ любит Платона», то между мной, Сократом, любовью и Платоном имеется четырехчленное отношение. Когда Сократ любит Платона, имеется двухчленное отношение между Сократом и Платоном. Я считал, что единство комплекса зависит от отношения верить, где любовь не выступает как отношение, но есть один из членов, между которыми имеет место отношение верования. Когда верование истинно, имеется комплекс, состоящий из Сократа и Платона, соотнесенных через соотношение любовь. Именно существование этого комплекса, полагал я, наделяет истиной комплекс, в котором верование является отношением. Я отказался от этой теории, потому что разуверился в «субъекте», а также не считал более, что отношение может быть значимым термином, за исключением тех случаев, когда возможна парафраза, в которой оно не выступает таковым. По этим причинам, выдвигая критику монистической и прагматистской теории истины, я должен был найти новую теорию, которая позволяла бы обходиться без «субъекта».

Эта теория сформулирована в «Исследовании значения и истины». Большая часть книги посвящена вопросу о значении слов, а после этого в ней обсуждается проблема смысла предложений. В движении к простейшему имеется несколько различных ступеней. Имеется, прежде всего, предложение; затем то, что является общим для предложений, в которых говорится об одном и том же на разных языках. Это «что-то» я называю «суждением». Так, «Цезарь мертв» и «Cesar est mort» утверждают одно и то же суждение, хотя предложения и различны. За суждением стоит верование. Люди, умеющие говорить, склонны выражать свои верования в предложениях, хотя предложения используются и для других целей. Их можно использовать, преследуя коварные цели и формируя у кого-нибудь убеждения, которые мы сами не разделяем; а также для выражения приказания, желания или вопроса. Но с точки зрения теории познания и определения «истины», важны предложения, выражающие верования. Истина и ложь принадлежат прежде всего верованиям и только производным образом — суждениям и предложениям. Верования, если они достаточно просты, могут существовать без слов, и есть все основания полагать, что они присущи высшим животным. Верование «истинно», когда имеется соответствующее отношение к одному или более фактам, и ложно, когда такого отношения нет. Проблема определения «истины», поэтому, состоит из двух частей: во-первых, анализ того, что имеется в виду под «верованием», и затем, исследование отношения между верованием и фактом, делающего верование истинным (1.135—136).

Подытожим: свойством истинности или ложности могут обладать прежде всего верования и только затем — предложения. Верование есть некий факт, который вступает, или может вступать, в определенное отношение к другому факту. Я могу верить, что сегодня четверг, как в четверг, так и в другие дни. Если я верю в это в четверг, то имеется факт, — а именно, что сегодня четверг, — к которому мое верование имеет некоторое особенное отношение. Если я верю в то же самое в другой день недели, то такого факта нет. Когда верование истинно, я называю факт, благодаря которому оно истинно, его «верификатором». Чтобы завершить определение, мы должны быть способны, при данном веровании, описать факт или факты, которые, если они существуют, делают верование истинным. Это дело долгое, потому что характер отношения, которое может иметь место между верованием и его верификатором, изменяется в соответствии с характером верования. Простейшим случаем, с этой точки зрения, является сохраняемый памятью сложный образ. Допустим, я мысленно представляю себе комнату, и в моем зрительном образе имеется стол и четыре стула; и предположим, что, входя в комнату, я вижу стол и четыре стула; то, что я вижу, есть верификатор того, что я себе представлял; образ памяти с верованием имел близкое и очевидное соответствие с восприятием, которое его верифицировало. Сформулируем суть дела в схематически простейших терминах: у меня есть, скажем, зрительная, невербальная память об А, находящемся слева от Б; и фактически А находится слева от Б. Соответствие в этом случае совершенно прямое и простое. Образ А похож на А, образ Б — на Б, и отношение «слева от» одинаково и в образе, и в верификаторе. Но как только мы начинаем употреблять слова, этот простейший тип соответствия становится невозможным, потому что слово для отношения не есть само отношение. Если я говорю «А предшествует Б», мое предложение есть отношение между тремя словами, в то время как то, что я хочу утверждать, есть отношение между двумя вещами. Сложность соответствия возрастает с введением логических слов, таких как «или», «не», «все», «некоторые». Но, хотя сложность возрастает, принцип остается тем же самым. В «Человеческом познании» я завершил обсуждение истины и лжи следующим определением: «Каждое верование, не являющееся просто импульсом к действию, по природе своей картина, соединенная с да-чувством или нет-чувством; в случае да-чувства оно «истинно», если есть факт, подобный картине в том же смысле, в каком прототип подобен образу; в случае нет-чувства оно «истинно», если такого факта нет. Верование, которое не является истинным, называется «ложным».

Определение «истины» само по себе не дает определения «знания». Знание состоит из определенных истинных верований, но не из всех. Обычный пример — часы, которые остановились, но о которых я думаю, что они идут. Когда я вдруг смотрю на них, они случайно показывают правильное время. В этом случае у меня истинное верование о том, что касается времени, но не знание. Вопрос о том, что образует знание, однако, очень сложен, и я его в данной главе обсуждать не буду.

Теория истины, развитая в «Исследовании значения и истины», является, принципиально, корреспонденткой теорией; другими словами, предложение или верование «истинно» благодаря какому-то отношению к одному или большему числу фактов; но отношение это не всегда является простым и изменяется в зависимости от структуры рассматриваемого предложения и от отношения того, что утверждается, к опыту. Хотя эта вариация и вызывает неизбежные сложности, теория стремится сохранить союз со здравым смыслом, насколько это вообще совместимо с попыткой избежать явных ошибок (1.141—142).