logo
философия / Монографии / Тарнас / История (страсть) западного мышления

Часть VII. Эпилог

1.John J. McDermott, «Revisioning Philosophy» conference, Esalen Inctitute, Big Sur, California, June 1987.

2. В теории «двойного узла» к анализу шизофрении была применена теория логических типов из «Основы математики» Бертрана Рассела и Альфреда Норта Уайтхеда. См.: Gregory Bateson et al., «Towards a Theory of Schizophrenia» в: Bateson, «Steps to an Ecology of Mind» (New York: Ballantine, 1972), 201 — 227.

3. Ernst Gellner, «The Legitimation of Belief» (Cambridge: Cambridge University Press, 1975), 206-207.

4. Vincent Brome, «Jung: Man and Myth» (New York: Atheneum, 1978), 14.

5. Jung «Psychological Commentary on «The Tibetan Book of the Great Liberation» in: Collected Works, of Carl Guctav Jung», vol. 11, translated by R. F. C. Hull, ed­ited by H. Read et al. (Princeton: Princeton University Press, 1969), par. 759.

6. Клинические данные Грофа и их теоретические выкладки наиболее полно представлены в книгах: Stanislav Grof, «Realms of the Human Unconscious: Observation from LSD Research» (New York: Viking, 1975) и «LSD Psychotherapy» (Po­mona, Calif: Hunter House, 1980). Популярное изложение его идей можно найти в его книге: «Beyond the Brain: Birth, Death, and Transcendence in Psychotherapy» (Albany: State University of New York Press, 1985).

7. Клинические свидетельства, почерпнутые из исследований Грофа, было бы неверно понимать как линейно-механистическую, фрейдовского толка, при­чинность, в которой индивидуальная родовая травма будто бы автоматически по­рождает особые психологические и интеллектуальные синдромы — точно так же, как психоаналитики-традиционалисты полагали, будто бы детская «Эдипова» травма порождает чуть ли не «гидравлическим» способом патологические симп­томы. Скорее, эти свидетельства наводят на мысль о некой архетипической форме причинности, в которой переживание индивидом процесса рождения, по-видимому, служит ступенькой к соучастию в более широком, межличност­ном архетипическом процессе смерти-и-возрождения, где индивидуальный и коллективный уровни сознания становятся взаимопроницаемыми. Как представ­ляется, перинатальная цепочка не сводится к изначальному опыту биологическо­го рождения индивида: напротив, биологическое рождение отражает некую всеобъемлющую архетипическую реальность, к которой как раз и приобщаются те, кто претерпевают перинатальный процесс — либо непроизвольно (например, через личностное восприятие «ночной стороны души»), в религиозных обрядах, либо в психотерапевтических опытах. Опыт рождения рассматривается здесь не как начало начал, не как редукционистская причина в замкнутой системе, а как наведение мостов, как опытный рубеж между личностной и мыслительной ре­альностями.

Таким образом, свидетельства Грофа предполагают более сложное понима­ние причинности, нежели то, что предлагается традиционными представления­ми о линейно-механистической причинности, и, в соответствии с недавними фактами и теориями, возникшими в некоторых других областях, указуют на такую концепцию, которая включает в себя сопричастностные, морфичные и те­леологические формы причинности,— концепцию, стоящую ближе всего к анти­чным платоновско-аристотелевским понятиям архетипической, формальной и целевой причинности, а также к толкованию архетипов поздним Юнгом. Орга­низующие принципы такой эпистемологии символичны, небуквалистичны, крайне многозначны по своему характеру, они указывают на недуалистическую онтологию, метафорически выстроенную «сверху вниз». В течение последних десятилетий к такому пониманию подходили мыслители столь несходные, как Оуен Барфилд, Норман О. Браун, Джеймс Хилмен и Роберт Хилмен.

8. JamesHillman, «Re-VisioningPsychology» (NewYork:Harper&Row, 1975), 126.

9. Сегодня и писатели, и издатели часто сетуют на то, с какими трудностями приходится им сталкиваться при попытках переиначить те предложения, где из­начально было употреблено традиционное родовое обозначение человека («man») и найти какое-нибудь выражение, не окрашенное предубежденностью в пользу мужского рода. Трудность эта отчасти вызвана тем, что ни одному другому по­нятию не удается обозначить одновременно. И весь род человеческий (то есть всех людей), и отдельную человеческую особь. Иными словами, только слово «человек» способно указать на некое метафорически единичное и личностное сущест­во, вмещающее в себя в то же время коллективные черты: слово «человек» обо­значает некую универсальную личность, архетипическую фигуру, тогда как выражениям «человеческие существа», «человечество», «люди», «мужчины и женщины» это не удается. Но я убежден, что более глубинная причина подобной трудности иная: дело в том, что весь смысл такого высказывания изначально строится вокруг особого образа некоего архетипического мужа. Как показывает внимательное чтение многих важнейших текстов греческих и римских авторов, иудео-христианских писателей или ученых-гуманистов, и синтаксическое стро­ение, и сущностный смысл того языка, которым пользовалось большинство крупных мыслителей Запада для изображения человеческого состояния и челове­ческой деятельности, неразрывно связаны с бессознательным присутствием этой архетипической фигуры «мужчины». На каком-то уровне, «мужчину» западной интеллектуальной традиции можно рассматривать просто как порождение обще­ственных условностей, как «ложную универсалию», использование которой и отражало господствующее положение мужчины в обществе, и способствовало его формированию. Однако на более глубоком уровне слово «человек» (man) пред­ставляло собой и некий архетип, в котором волей-неволей слились образы обоих полов. Его деятельное, созидательное и загадочное присутствие вызвало к жизни целую цивилизацию, целый мир. И настоящая книга, по сути, изложила исто­рию «западного человека» («Westernman») во всей его трагической славе, слепо­те и — я убежден в этом! — в его стремлении к самоопределению.

Вероятнее всего, когда-нибудь в будущем бездумное использование слов мужского рода исчезнет. И, если читать данную книгу под таким новым углом зрения, то основная роль, какую играет в повествовании образ человека, обо­значаемый родовым понятием «man», станет еще более заметной, а множество ответвлений такого исторического словоупотребления — психологическое, соци­альное, культурное, интеллектуальное, духовное, экологическое, космологи­ческое — также получат соразмерную ясность. Когда языковый перевес в мужскую сторону перестанет быть признанной нормой, целое мировоззрение шагнет на порог новой эпохи. Прежние шаблоны высказываний и словосочета­ний, сам характер человеческого образа, место в космосе и природе, сама при­рода человеческой драмы — все это в корне преобразится. Мировоззрение устремляется туда, куда и язык,— и наоборот.

10. Здесь можно упомянуть о главных сложностях, которые таит в себе эта всеохватная диалектика. Прежде всего, как следует из нашего повествования и примечаний к нему, каждая стадия эволюции западного мышления была явно отмечена сложным взаимодействием мужского и женского начал, причем начи­ная с зарождения греческой цивилизации частичные воссоединения с женским началом совпадали по времени с великими водоразделами западной культуры. И всякий раз такой синтез и рождение знаменовали собой новый виток в гигант­ской диалектике мужского и женского, внутри которой, по моему глубокому убеждению, и заключена история западного мышления.

Однако в ткань этой эволюции, развертывавшей борьбу мужского и женского начал, вплетена нить другого диалектического процесса, более явственно про­глядывавшего в развитии западной мысли. Этот процесс затрагивает важнейшие архетипические противоположности внутри самой мужской природы. С одной стороны, мужское начало (проявляющееся, опять-таки, и в мужчинах, и в женщинах) можно толковать с позиций некоего прометеевского порыва: как начало активное, героическое, мятежное и бунтарское, индивидуалистическое, нова­торское, устремленное к свободе, независимости, переменам и новизне. С дру­гой стороны, на противоположном полюсе находится сатурнианский порыв: это консерватизм, тяга к устойчивости, господству; это начало, стремящееся распо­ряжаться, приказывать, надзирать, сдерживать и подавлять,— иными словами, судебно-учредительно-иерархическая сторона мужского характера, нашедшая выражение в патриархальном укладе.

Два лика мужественности — Прометей и Сатурн, сын и отец — не в силах обойтись один без другого. Каждый из них требует и призывает свою противопо­ложность, а затем перерастает в нее. Стремясь к обобщению, можно сказать, что динамическое напряжение двух этих начал и создает ту диалектику, что тол­кает вперед «историю» (политическую, интеллектуальную, духовную). Именно эта диалектика двигала той внутренней драмой, что легла в основу «Одиссеи за­падного мышления»: это непрерывное динамическое взаимодействие между по­рядком и переменами, властью и восстанием, устоями и переворотом. Однако я смею высказать предположение о том, что бок о бок с этой мощной диалектикой пульсирует другая, столь же всеобъемлющая диалектика, в которую вовлечено женское начало, или «жизнь».