logo search
философия / Монографии / Любак / Драма атеистического гуманизма

Поле боя

Таковы уж были убеждения Ницше и таковы были его намере­ния. Бог, Которого Ницше объявил мертвым, желая, чтобы Он умер, — это не просто Бог метафизики; это, если точнее, Бог христианский. Испытывая враждебность к христианству с тех пор, как он утратил веру, когда ему было около двадцати, Ницше противопоставляет ей нечто не абсолютное. Его отрицание, с самого начала радикальное, становилось все более и более силовым и исступленным. Его после­дние сочинения переполнены криками ненависти и обвинениями. Но никогда не давал он себе труда, хотя бы в наброске определить осно­вания своего неприятия христианства. Для него так же, как и для какого-нибудь Конта или Фейербаха, с этим все ясно, христианская история — не более чем легенда, как и христианская догматика или мифология. Бесполезно и задерживаться на этом. «Эта мифология, ко­торую сам Кант отторг не полностью, которую Платон уготовил Евро­пе на ее несчастье..., отныне часы этой мифологии сочтены». Так что совсем не здесь находились интересы Ницше. «Вся эта нелепость, оби­тающая в христианских россказнях, — вновь говорит он, — эта паути­на концепций, это богословие — все это больше не имеет для нас значения; и было бы в тысячу раз нелепее, не пошевели мы пальцем, чтобы она рухнула». Существенный вопрос не в этом. Это не вопрос истины — да и есть ли вообще какая-то истина? — но вопрос о цен­ностях:

«До сих пор вылазки против христианства были не только робки, но они принесли ложь. До тех пор, пока не будет прочувствовано, что нравственность христианства есть тягчайшее преступление против жиз­ни, защитники христианства будут играть хорошую игру. Единственная задача «истины» в христианстве — установить существование его Бога или историчность его сказаний, уже не говоря о его астрономии или естествознании, — является проблемой весьма второстепенной, поскольку она не затрагивает вопрос о ценностях христианской морали».

«Христианская мораль — да имеет ли она хоть какую-то цен­ность, или же это лишь скверна и срам, несмотря на всю святость средств, которыми она соблазняет?» Вот где, по Ницше, истинная про­блема, и единственная. Известно, как он ее решил. «Война христианс­кому идеалу, — кричал он, — учению, которое делает целью жизни блаженство и спасение, война превосходству простых душ, чистых сердец, страдальцев, неудачников... Где и когда видел человек, дос­тойный этого имени, что-либо похожее на такой христианский иде­ал?» Он не воюет с верой в Бога: «Кого из нас трогает в наши дни Бог, вера в Бога? Бог сегодня не более чем выцветшее словцо, это едва ли концепция». Но то, с чем он боролся, и что, по его словам, «никогда нельзя прекращать сокрушать в христианстве», так это «идеал человека» в христианстве; «этот идеал, с его извращенной красотой и жен­ственной соблазнительностью, с клеветническим и двусмысленным красноречием, ублажающий все малодушие и всю тщету усталых душ особенно сильно в часы скуки». То, против чего он сражается, есть «доверие, искренность, простота, терпение, любовь к ближнему, сми­рение, покорность Богу, своего рода безоружность, отказ от свойствен­ного мне», то есть это все добродетели, предлагающиеся человеку христианством, дабы соблазнить его. Учреждение такого идеала, в слу­жении малым и немощным, несет смертельную угрозу могучим и ис­ключительным; оно представляет собой некий компромисс с великими достижениями человечества, «словно бы эта скромная недоразвитая душа, эта добродетельная животная посредственность, этот покорный барашек, коим является человек, не только имеет преимущество над расой людей, более злобных, более алчных, более дерзких, более расточительных и, по сути дела, в сто раз более бросающихся в гла­за, но еще и представляет собой некое идеальное состояние, являя собой цель, норму для человека вообще, высшее благо».

Ницше считал себя первопроходцем на этом пути. «Я открываю, — говорил он, — новый вид свободомыслия. Личность к тому же не дол­жна рассматривать христианскую мораль как нечто, стоящее над нею... Христианская нравственность остается до сих пор для всех мыслите­лей Цирцеей. Она ставит их на службу себе. Кто прежде меня опускал­ся в пещеры, из коих источается дыхание, отравленное этого рода идеалом, идеалом клеветников на мир? Кто хотя бы осмеливался лишь усомниться в том, чем наполнены эти пещеры?» Он считает, что сам он в этом оказался «на высоте, хватило взгляда издалека, психологичес­кого углубления, совершенно неслыханного». Конечно же, Ницше льстит себе. Никогда, по правде говоря, христианская нравственность не испытывала недостатка в подобных противниках. Достаточно при­помнить хотя бы, даже не возвращаясь к первым столетиям, язычес­кий напор Ренессанса, с которым какой-нибудь Макиавелли нападал на «нашу религию», которая «помещает высшее благо в униженности, низости, отказе от человеческого», противопоставляя ей античную ре­лигию, которая «искала содержание высшего блага в величии души, могуществе тела и всех качеств, которые делают человека страшным для других...». В XVIII столетии в группе публицистов, собравшейся вокруг Дидро и барона Гольбаха, многие исповедовали антихристиан­ство столь же решительно: некий Гримм считал христианскую догму «низменной и гнусной мифологией», укоряя ее в распространении «наи­более зловещих влияний» и в научении «униженности, бесчестию, ра­болепию», поносил «дух христианской милости» и заявлял: «Дух Евангелия никогда не удавалось соединить с началами хорошего управле­ния». Но эти «философы» опускались еще много ниже, если появлялся шанс поразвлекать тогдашнюю элиту.

Что касается Макиавелли (которого Ницше должен был прочесть, ск0рее всего, как раз перед написанием своих последних сочинений), то v него нет специальной работы, в которой бы его мысль излагалась во всей ее глубине, а не только в разрозненных отрывках; его обычно и не считают мэтром нравственной философии, ограничивая его роль поли­тикой. Ренан в своем письме 1870 года к Штраусу хорошо сказал: «Что делается ради вхождения в Валгаллу не допускает в царство Божие», но эта его мысль оставалась слишком вялой, чтобы пустить ростки... Ос­тается, значит, согласиться: никогда до Ницше не бывало у христиан­ства противника столь сильного, выражающего свои намерения столь откровенно и четко, столь пространно и столь откровенно преследую­щего свои цели во всех областях, проявляя повсеместно тот же пыл и ту же систематизированную расчетливость. Ницше до глубины души про­никся своей пророческой миссией. Он разрабатывал законы для гряду­щих времен. «Иной идеал, — говорил он, — появится вскоре, до него лишь один шаг, это будет идеал расточительный, соблазнительный и изобилующий опасностями... идеал наивной игры ума — непредна­меренной, избыточествующей силой и плодотворностью, игры со всем тем, что до этого идеала считалось и провозглашалось святым, благим, неприкосновенным, божественным». Он считает себя призванным тор­жественно начать новую веру, «поставить первым великий вопрос об из­менении участи души, перевести стрелки часов, поднять занавес траге­дии». Вслед за ним извечное язычество вновь горделиво возносит свою голову, но на этот раз в новом облачении. Оно готово перекроить част­ную жизнь и интимные чувства, как и общественную жизнь и деяния власти. Оно, имея в виду новые завоевания, посягает на судьбу чело­вечества.

Мы не намерены еще раз повторно выставлять антихристиан­ство ницшеанства, вновь обращаясь к призыву жить творчески, мощ­но, героически, к морали силы и выносливости, к обвинениям в «злопа­мятстве», бросаемым основателям христианской нравственности и преж­де всего великим учителям Израиля, к противопоставлению «благородства» греческих героев и «низости» христианских рабов, к вос­хищению Дионисом, богом оргиастической жизни, всегда возрож­дающемуся, в противоположность презрению к Распятому, Который, на древе крестном, «на самом ядовитом древе из всех деревьев», есть «некое проклятие Жизни»... Достаточно констатировать предельную тяжесть нападок. Они не обращены, подобно прочим атакам, на какие-то особенности истории или метафизики, их действие не рассчитано на интеллектуальные круги и не нуждается в истолковании, для кое­го потребны люди науки, наскоки эти стремятся сокрушать души. Они нацелены именно на духовную элиту, и еще до достижения цели уже успевают уничтожить внутри этой элиты сохраняющееся там чувство собственного падения. Как и все, что от духа, эти нападки трудно остановить, так что они наносят огромный ущерб еще до того, как дан первый сигнал тревоги. Под покровом формул непорочной веры, иногда самых что ни на есть достойных и заслуживающих почитания ввиду своего несомненно ортодоксального внешнего вида, души могут быть уже изъедены, разложены. Конечно, интеллектуальная лень доста­точно мощный предохранитель, забота об общественной безопасности может стать достаточно сильным аргументом в пользу религии, но ни умственная леность, ни попечения о социальной безопасности не за­щитят от вторжения языческого духа благодаря соучастию того, что всегда присуще нашей природе. Сила Ницше, и не только его, но и многих других, в том, что он взывает к нашим инстинктам величия.

И о том, что он в этом более чем преуспел, свидетельствуют нам факты. Его влияние сегодня повсеместно. Неоязычество — великий феномен нашей эпохи. Несмотря на ужас и вульгарность форм, кото­рые оно обретает и в которых распространяется, оно продолжает при­влекать к себе благородные души, иногда даже христианские души, ввергнутые в трепет его ослепительностью. Многие люди, достигая сорока или пятидесяти лет начинают думать, что «глубокое презре­ние к человеку» должно быть уделом «великих душ»; многие желают «героических экстазов» и завидуют «надменности древних героев»; мно­гие впадают в размышления вроде тех, что описал Райнер Мария Риль­ке, восторженно прочитавший нового пророка:

«Тот, Кого почитают Мессиею, превратил весь мир в больницу. Он назвал своими чадами и друзьями немощных, несчастных, убогих. А сильные?.. Как мы можем восстать, если нам отдавать свои силы не­везучим, угнетенным, ленивым мошенникам, лишаясь чувств и энер­гии? Падать и умирать, как они, одинокие и жалкие. Будем тверды, будем страшны, будем безжалостны! Встаньте, продвигайтесь вперед, вперед! Немногие из людей, но зато великие... воздвигнут мир самых широкоплечих, самых мускулистых, господствующих над мощами хи­лых, хворых, немощных!»

Вместе с прочими восклицая: «Боги мертвы, да здравствует Сверх­человек!», он приветствует пришествие нового ницшеанского идеала словами, на которые стоило бы обратить внимание, если есть желание разобраться в каких-то фактах, определяющих нашу новейшую исто­рию:

«Ницше провозглашает скорый возврат идеала, но идеала совер­шенно иного и совершенно нового. Чтобы его постичь, требуется новая категория свободного духа, нужны вольные умы, закаленные война­ми, одиночеством, опасностями. Обладатели такого вольного духа по­знали бы ветры, льды, снега горных вершин, им будет по плечу изме­рить глубочайшие бездны. У них будет некая утонченная извращен­ность, и они избавят нас от любви к ближнему и стремления к небытию, дабы вернуть земле ее предназначение, а людям — надежды».

В начале столетия Евангелие от Заратустры нашло некоторый отклик, пусть и не слишком широкий, но и не малый, в определен­ных кругах в самой Франции. Ницшеанское течение смешало тут свои воды с водами одного из рукавов могучего позитивистского потока. Именно поэтому некто Юге Ребелль и затеял гонения на «тот христи­анский дух, которым ныне заражены все, даже люди, слывущие его врагами». А какой-нибудь Пьер Лассерр, сочинивший хвалебный труд «Мораль Ницше», упрекал христианство в том, что оно устраивает из страдания тайну, а это «обезображивает взоры страдальцев»:

«Жестоко преследуемые стрелами Аполлона, христиане пре­исполнены гнева, ненависти и отчаяния... Подозрительность и злопа­мятство обычны среди них... Если иногда они кажутся обретшими по­кой, — когда они погружены в чтение, тихи, безмятежны, бесплот­ны, о, будьте осторожны! Именно тогда они становятся угрожающими со всей их ученостью тщеславием! Они захотят убедить вас, чтобы вы поверили, что они никогда не будут враждебны вам, что они уже приобщились к свету, который свыше... Ненависть, которую я читаю в некоторых христианских взорах — это квинтэссенция христианской ненависти к земле. Именно когда они так сладки, взгляды христианс­кие столь уклончивы... В сущности, не предельное ли это не поддаю­щееся излечению плутовство, которое заставляет любить болезнь и выходить из себя?»

Старательное упражнение в риторике, грубое подражание на­ставнику ученика, который лишен гениальности? Наверное. Тем не менее, с действием таких писаний нельзя не считаться. Но сегодня они говорят о чем-то совсем ином! Христианство повсюду находит почву для себя и сердца многих крещеных уже начинают приносить плоды. Рассказы об отступничестве ходят по кругу. Они достигают цели, ког­да опьянение валит с ног даже самых мудрых...