logo search
философия / Монографии / Любак / Драма атеистического гуманизма

Фейербах и религиозная иллюзия

Обратимся к двум личностям, которых можно считать важней­шими действующими лицами разворачивающейся драмы, — ив том, что касается происходящих по ее ходу событий, и в качестве ее сим­волов. Это два немецких мыслителя прошлого века — Людвиг Фейер­бах и Фридрих Ницше.

Никто сегодня не оспаривает величия носителя второго имени. Профессиональные философы относились к нему пренебрежительно, иногда вообще с раздражением его отталкивали, но в конечном счете он сумел навязать себя всем. Прошли те времена, когда о нем можно было написать, что это, мол, «этакий дерганый, чрезмерно возбуди­мый Гете». Что же касается Фейербаха, то он, напротив, занял по­четное место, в котором, впрочем, ему никогда не отказывали, в исто­рии философии. Но значение его состоит прежде всего в том, что он оказался связующим звеном между великим течением умозрительных рассуждений, созданным немецким идеализмом, и другим величай­шим течением мысли и деяния, носившим революционный характер. Это последнее течение и стало считаться его главным, пусть и не слишком законным наследием. Фейербах сокрушил построения Гегеля, но не основал коммунистического движения. Оказавшись между Геге­лем и Марксом, он, конечно, производит не слишком яркое впечатле­ние — тем не менее Энгельс считал, что во всем первом постгегель­янском поколении он был «единственным из философов, заслуживаю­щим изучения». И как бы то ни было, он во всяком случае то звено, которое связывает Маркса с Гегелем; как бы то ни было, он тот «пре­образователь», благодаря которому Гегель обнаруживается в Марксе, продолжившем и «перевернувшем» Гегеля.

В годы, последовавшие за смертью Гегеля в 1831 г., философс­кие споры сосредотачивались в основном на вопросе о Боге, и именно прежде всего по этому поводу, а вовсе не по политическим или соци­альным причинам и наметился раскол между правыми и левыми геге­льянцами. Фейербах очень скоро возглавил левых. Его мысли созвуч­ны идеям его друга, Фридриха Давида Штрауса, историка, исследо­вавшего происхождение христианства. Подобно тому, как Штраус пытался исторически осмыслить иллюзию христианства, Фейербах хотел психологически разобраться в религиозной иллюзии в целом, вообще вывести, как он говорил, тайну теологии из антропологии. Сво­ей «Жизнью Иисуса» (1835) Штраус, по сути дела, утверждал: Еванге­лия суть мифы, в коих нашли выражение устремления и упования еврейского народа. Фейербах говорит нечто подобное: Бог есть не что иное, как миф, выражающий устремления человеческого сознания. «У кого нет желаний, у того не бывает богов... Боги суть осознанные чело­веческие чаяния».

Для истолкования механизма подобной «теогонии» Фейербах обра­щается к гегелевской концепции «отчуждения». Но то, что Гегель относил к Абсолютному Духу, Фейербах, устанавливая связь между «иде­ей» и «реальностью», приписывает человеку во плоти и крови. Отчуж­дение, по Фейербаху, состоит для человека в том, что он оказывается «лишенным чего-то в сущности ему принадлежащего в пользу некоей иллюзорной реальности». Мудрость, воля, справедливость, любовь — все эти неопределенные и трудно исчисляемые атрибуты составляют самую суть человека, и, тем не менее, как это ни нелепо, приписыва­ются «как бы какому-то иному существу». Они переносятся достаточ­но самопроизвольно куда-то вовне человека, наводятся на некий вы­мышленный предмет, чистый плод воображения, и этому воображаемому объекту дается имя Бога. Таким образом проявляется собственная ра­зочарованность. «Мир отнимается, когда его обращают в сказку и пе­редают его содержание Богу. Бедный человек обзаводится богатым Бо­гом» или, точнее, истощает себя, обогащая своего Бога, опустошается, наполняя Его". Он «утверждает в Боге то, чего ему не хватает в себе». «Религия становится вампиром человечества, пожирающим его плоть и кровь».

Подобные выпады, впрочем, были неизбежны и потому для сво­его времени даже оправданны. Такое утверждение образует, согласно ритмике гегельянства, второй момент диалектики, фазу отрицания, антитезис, который является необходимым орудием для достижения синтеза, в коем человек должен будет обрести обогащенную сущность. Фейербах не мог предположить, что и этот — второй — этап не бу­дет преодолен. Не поносил он и религию минувшего, но, напротив, признавал ее «существенно важной формой человеческого духа». Не будь религии с ее поклонением некоему внешнему Божеству, и чело­век так бы и не сумел когда-либо выйти за пределы закрытого, темно­го, напоминающего клетку в зверинце сознания: ибо «сознание как таковое не существует, а присутствует в существе, способном посту­пать согласно своей сущности, своим наклонностям, способном осуще­ствлять задуманное». Сначала человек как бы раздваивается, теряет, так сказать, чтобы потом найти. Но отчуждение когда-то должно бу­дет остановиться. После религиозной систолы, так сказать, сокраще­ния, сжатия, когда человек отвергал себя, ему предстоит диастола, расширение сердца, в ходе которого «он вместит в свое сердце все то, что было отвергнуто». Когда-нибудь наконец придет час изгнания призрака. Размышление влечет за собой самопроизвольный порыв. Гря­дет царство человеческое.

Бог есть не что иное, по Фейербаху, как совокупность атрибу­тов, составляющих величие человека. Бог христиан — совершенство (и потому нигде человек не отчуждается так, как в христианстве, худшей из всех религий, как раз потому, что она самая возвышенная).

Этот Бог — «отражение человека, его зеркало», это — «великая кни­га, куда человек заносит свои возвышеннейшие мысли, свои самые чистые чувства». В одной максиме, которая напоминает закон трех состояний Огюста Конта, Фейербах написал: «Бог стал моей первой мыслью, разум — второй, а человек — моей третьей и последней мыслью». Сущность человека в том, повторяет он, что это — высшее существо... Если божественность природы — основание всех религий, включая христианство, то божественность человека — окончательная и последняя цель... Поворот в истории произойдет тогда, когда человек осознает, что единственным Богом для человека является сам человек. «Homo homini Deus!»9.

Итак, заметим, что этот «гуманист», коим является Фейербах, не говорит того, что очень скоро скажет Макс Штирнер: Ego mihi deus10. Он в итоге верит в то, что сущность человека, с ее заслужива­ющими поклонения атрибутами, содержится не в отдельном, рассматриваемом абсолютно человеке, но в общности, в коллективном суще­стве (Gattungwesen11), на место которого иллюзорная религия помещает иллюзию какого-то, якобы существующего вовне Бога, что низводит человечество до состояния праха, являющего собой россыпь отдельных организмов, и предоставляет, таким образом, каждого из этих индивидуумов самому себе, так что каждый из них волен действовать как естественно обособленное, сводимое к себе и замкнутое на себя существо; ибо «человек стихийно постигает свою сущность, в себе — как личную, в Боге — как свойственную биологическому виду человека», «в себе — ограниченность этой сущности, в Боге — ее без­граничность». Но в той самой мере, в какой он, отбрасывая подобные химерические воззрения, подключается к общей сущности, принимая в ней деятельное участие, в той же мере он и уподобляется Богу, в той самой мере и происходит его обожение, становление истинно богоподобным. Начало, собирающее вокруг себя истинную религию, есть, следовательно, принцип практического действия: это закон любви, побуждающий индивидуума отвернуться от себя, чтобы, повинуясь этому закону, обрести себя в причастности к сообществу себе подобных. Итак, это принцип альтруистической морали. Ибо в конечном счете «различие между человеком и божественным есть не что иное, как различие между отдельной личностью и человечеством». Это значит, что Фейербах достаточно защищен от обвинений в восхвалении эгоизма.

Не менее успешно он защитил себя и от обвинений в восхвалении атеизма. В той мере, в которой это слово имеет отрицательный смысл, безбожником его не назовешь. По Фейербаху, атеиста скорее следовало бы считать идолопоклонником, хотя в идолопоклонстве ча­сто обвиняют истинно верующего. Ведь человек, лишенный веры в божественность ценностей, ощущает потребность прилепиться к некоему фиктивному предмету, становящемуся для него объектом поклонения:

«Настоящий атеист не тот, кто отрицает Бога как субъект; без­божник — тот, для кого атрибуты божественности, такие, как лю­бовь, мудрость, справедливость, ничего не значат. А отрицание пред­мета вовсе не равнозначно отрицанию его качеств. Атрибуты обладают собственным, самостоятельным значением; их ценность заставляет че­ловека признавать эти атрибуты; они овладевают человеком, непосред­ственно воздействуя на его разум в качестве истин как таковых; они сами для себя — собственные подтверждения и доказательства, они суть сами для себя залог... То или иное качество божественно не пото­му, что присуще Богу; Бог должен обладать таким качеством, чтобы не быть несовершенным... Если Бог как субъект определяем, а атрибут выступает в роли определителя, то в действительности совсем не пред­мет, но его атрибут представляется имеющим ранг высшего бытия, божественности».

Итак, чтобы не жертвовать любовью к «Богу», мы должны жертво­вать «Богом» ради любви. Сообщается также, среди прочего, нарочи­тая тайна религии. Она состоит, судя по всему, в «пышном разоблаче­нии сокровищ, сокрытых в природе человека; это признание в его сокровеннейших мыслях, прилюдное раскрытие тайн, таинств его любви».

Будучи, следовательно, далеки от неверия в дух христианства, которое есть религия совершенная, мы, наконец, узнаем его тайну. Фейербах сначала хотел назвать свою книгу «Сущность христиан­ства», являющуюся первой из его работ, где выражается беспокоив­шая его идея, формулой этой идеи — Gnethi seauton12. Подробность воистину знаменательная. Его атеистический гуманизм, таким обра­зом, оказывается покровом, наброшенным на древнее предписание, некогда начертанное Отцами Церкви. Открыть человеку его собствен­ную сущность, дабы дать ему веру в себя — такова единственная цель Фейербаха. Но ради достижения ее он полагает необходимым отрица­ние Бога христианского сознания. В конце своей жизни он пишет сле­дующее: «Я не рассчитываю после своей смерти остаться в памяти человечества, бывшего основной темой моих размышлений. Я жертвую всем прочим... Я не вижу, что мне удалось добавить хотя бы мысль к рассуждениям сознательного человечества». Приходится отметить, что он не слишком преуспел.

Фейербах лишь создал школу. Энгельс говорит о чрезвычайном «впечатлении освобожденности», охватившем множество молодых людей его поколения в ноябре 1841 г. после прочтения «Сущности христи­анства». Ученики Гегеля вели тогда ожесточенные споры о противоре­чии: «И один толчок сразу же обратил его в прах. Это было необыкно­венно вдохновляюще. Восторг был всеобщим, — пишет Энгельс, — все мы немедленно превратились в фейербахианцев». Энгельс вряд ли пре­увеличивает. В то время и в самом деле переживалось впечатление некоей новой определенности: вот, мол, совершенно ясное открове­ние, и будто некая пелена упала с глаз; словно бы подводилась черта под окончательным итогом тысячелетних споров, которые, в конечном счете, оказались беспредметными; как бы вышел срок всем вымыслам религиозной веры и измышлениям идеалистической умозрительности. Вопрос о человеке получил разрешение: не было больше нужды ис­кать ответы на него в потустороннем мире.

Еще живее восприняла Фейербаха Россия, отозвавшаяся востор­женнее самой Германии. Белинский, непререкаемый авторитет, наста­вник молодых поколений, открыл Фейербаха и Штрауса. Герцен по­том рассказывал, как Фейербах, прочитанный им в Новгороде, произ­вел в нем внутреннее преображение, заставив сменить «мистицизм на самый безжалостный реализм». В 1843 году Бакунин, будучи тогда в изгнании в Швейцарии, заявляет, что коммунизм есть не что иное, как воплощение в социальной сфере фейербаховского гуманизма; Бакунин превозносит Фейербаха за произнесение величайшего слова о религии, подобное которому не сумел отыскать Гегель, — слово это «покончило наконец с божественным миражом» и вернуло на землю те блага, которые были отняты у нее небесами; он принял учение во всей его целостности, вульгаризировав его спустя сорок лет. Уподоб­ляя Фейербаху Огюста Конта, он восхваляет встречу этих «двух вели­ких душ», которые, однако, «никогда не имели случая поговорить друг с другом», и пишет в своей небольшой брошюре «Бог и Государство»: «Небо религии есть не что иное, как мираж, в коем восторжен­ный человек по невежеству своему и по вере обретает свой собствен­ный образ, но преувеличенный и обращенный, то есть обожествлен­ный... Христианство есть религия по преимуществу, которая выставля­ет и высказывает в полноте своей природу, собственную сущность всех религиозных систем, обедняющих, угнетающих и уничтожающих человечество в пользу божества... Бог является и человек уничтожается, и чем величественнее божество, тем ничтожнее человечество. Такова история всех религий; таков плод всех божественных вдохновений и установлений. В истории имя Божие есть ужасающая дубина, под стра­хом которой всяческим образом вдохновленные люди, великие гении понуждались к отказу от свободы, достоинства, разума и процветания людей...».

Поначалу и Карл Грюн, находившийся тогда в Париже, где он искал убежища, стал проповедником этого учения. В то время как Руге пытался обратить в эту веру Луи Блана, Грюн хотел добиться того же с Пьером Леру. Это не удалось; но в пылу своего рвения он вообра­зил, что ему удалось взять реванш, преуспев в куда более важном обращении, — завоевании души Прудона; но если это и было так, то лишь частично. В 1844 году Маркс выступает с истолкованием «Рели­гии будущего» в одном из клубов Лозанны. В Англии активным пропа­гандистом был Энгельс; он выступал в качестве защитника своего учи­теля в атеистических кругах, близких к Карлайлу, в результате чего мисс Эванз (псевдоним — Джордж Элиот) стала переводить «Сущность христианства». Что касается следующих поколений, то здесь следует назвать Чернышевского, предтечу русского коммунизма, который при­знавал Фейербаха первым из своих великих западных учителей. Но учеником, затмившим всех прочих, стал Карл Маркс.

В «Святом семействе», написанном совместно с Энгельсом и вы­шедшем в свет в 1845 году, Маркс в пылких выражениях чтит своего наставника за то, что тот изничтожил «старинный вздор», вернул че­ловеку подобающее ему место. Наверное, Фейербах никогда не углуб­лялся в какие-либо экономические вопросы. Он отчетливо понимал, какие социальные следствия вытекают из его доктрины, но развитие этой темы предоставил другим. Молодежи, изнемогавшей от рефор­маторского зуда и рвавшейся в бой, он отвечал: «Я если и исцелен, то только от головных или сердечных болей, а насколько мне известно, страдает более всего у людей желудок, и все, что не направлено на устранение этого основополагающего зла, не более чем ворох беспо­лезного хлама. Но ведь и полное собрание моих сочинений в этой куче? Увы, да! Но не стало ли чуть полегче с той хворью, той самой, что в животе, куда она попала из головы? Я вот что на этот раз скажу всем тем, кто набрасывается на меня из-за головных и сердечных недугов человечества. Я предлагаю: осознанно завершить восстановление веры в себя». Фейербах, следовательно, вовсе не мог считать себя основа­телем марксизма, создавшим его до того, как он стал так называться. Тем не менее он воистину «духовный отец» этого учения.

Маркс в действительности мог позволить себе рано порвать с боль­шей частью своих «младогегельянских» друзей, довольствовавшихся умозрительными дерзостями и политическим радикализмом; столь же просто было порвать ему со своим собственным прошлым, усматривая в умствованиях своей молодости одно только умозрение, а прощаль­ные слова, произнесенные в их адрес, означали в лучшем случае объяв­ление войны собственным ранним работам, среди которых и статьи, вдохновленные явно или неявно Фейербахом. Но он так никогда и не отойдет ни от одного из трех умозаключений, на которые навела его «Сущность христианства». Они навсегда останутся для него чем-то ре­шенным. При случае он, правда, всегда старался раскритиковать док­трину Фейербаха; но все эти упреки ни в малейшей степени не ставят под сомнение ее положения: учение обвиняется лишь в неполноте, неопределенности, чрезмерной отвлеченности. Маркс не доволен, что Фейербах изображает религиозное отчуждение деянием в каком-то смысле метафизическим, вместо того, чтобы истолковать его более позитивистски, как социологический факт. Он силится преодолеть то, что Энгельс называет непочтительным словцом «пошлости», чтобы за­менить, как говорит Отто Руль, «материализм объективных данных о природе» «материализмом общественных положений». Пользуясь вы­ражениями того же Энгельса, Маркс хотел заменить «отвлеченный культ человека, составляющий средоточие новой фейербахианской религии, наукой о реальных людях в их историческом развитии». Так же ведет он себя и по отношению к человеческой сущности, стараясь рассеять тот таинственный ореол, которым окружено это понятие у Фейербаха". Он как бы стремится стереть в своих мыслях все, за исключением идей об экономических приемах и тактике классовой борь­бы. Однако никакое иное философское или религиозное влияние не смогло изменить Маркса глубже, чем тот тезис о гуманистической метафизике, который он заимствовал у своего учителя. Даже не го­воря уже о зрелых его годах, в этом тезисе он сразу и навсегда обрел нечто определенное, некую точку отсчета. Остается, посему, справед­ливым мнение, что «духовно Маркс вышел из гуманистической рели­гии Фейербаха». Маркса без Фейербаха не понять. Духовный факт этот чреват отягчающими последствиями и входит в число обстоятельств, господствующих над нашей эпохой.

К тому же Маркс не довольствовался почитанием того, что он именовал «проявлением гениальности» и превозношением Фейер­баха как второго Лютера в истории эмансипации человека. Не удов­летворился Маркс и заявлением, что Фейербах зашел «много даль­ше, чем какой бы то ни было теоретик, не переставая оставаться теоретиком и философом», после чего «критика религии была, в сущности, завершена»; ему показалось явно недостаточным про­вести в своей работе 1844 года «Святое семейство» настоящую адво­катскую защиту против мнений Бруно Бауэра, обогатив ее дифи­рамбами, уже использованными им в напечатанной анонимно осуж­дающей статье под названием «Лютер как судья в споре между Штраусом и Фейербахом». Он не только воспроизводит религиоз­ную критику своего учителя в своей социальной критике, но и сам принимается за нечто подобное, разбирая мирскую, «профанную форму» отчуждения, чтобы придти к выводу, что человечество должно устранить государство подобно тому, как оно устранило религию. Маркс приложил Фейербахово понимание религии к об­щественной жизни.

Для него также «человек создал религию, а не религия — человека»; но религия в действительности есть сознание и переживание человека, который то ли еще не нашелся, то ли уже потерялся. Таково «основание для религиозной критики». Верно только, что:

Человек не абстрактное, где-то вне мира ютящееся существо. Человек — это мир человека, государство, общество. Это государство, это общество порождают религию, превратное мировоззрение, ибо сами они — превратный мир. Религия есть общая теория этого мира, его энциклопедический компендиум, его логика в популярной форме, его спиритуалистический point d'honneur (вопрос чести), его энтузиазм, его моральная санкция, его торжественное восполнение, его всеоб­щее основание для утешения и оправдания. Она претворяет в фантас­тическую действительность человеческую сущность, потому что че­ловеческая сущность не обладает истинной действительностью... Ре­лигиозное убожество есть в одно и то же время выражение действительного убожества и протест против этого действительного убожества. Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердеч­ного мира, подобно тому, как она — дух бездушных порядков. Рели­гия есть опиум народа.

Борьба, которая была затеяна против религии, обернулась «борь­бой против этого мира», против «мира сего, извращенного, для коего религия есть духовное благоухание». «Атеизм есть гуманизм, со­средоточивающийся на себе давлением религии». Формула совершен­но фейербаховская. Но для того, чтобы человек однажды сумел осво­бодиться от мистических иллюзий и от всех зол, навязываемых ими, он должен, считает Маркс, преобразовать общество, потому что оно представляет собой плохо устроенную социальную организацию, что и является истинной причиной веры и, тем самым, человеческого от­чуждения. Или, скорее, социальная отчужденность и духовная — две разновидности одного и того же, их суть во взаимозависимости, они взаимообусловливают и порождают друг друга, и нельзя понять одно, не постигнув другого. Вот почему их взаимная борьба содержит средство к ее прекращению, «Единственно, что разделяет меня с Фей­ербахом, — писал Маркс в письме к Руге от 13 марта 1843 года, — так это то, что он, на мой взгляд, придает слишком большое значение природе и слишком малое политике». Снова «Немецкая идеология»: «Фейербах не замечает, что окружающий его чувственный мир вовсе не есть некая, непосредственно от века данная, всегда равная себе вещь, а что он есть продукт промышленности и общественного состоя­ния, притом в том смысле, что это исторический продукт, результат Деятельности целого ряда поколений, каждое из которых стояло на плечах предшествующего, продолжало развивать его промышленность его способ общения и видоизменяло в соответствии с изменившимися потребностями его социальный строй... Фейербах никогда не добирается до реально существующих деятельных людей, а застревает на абстракции "человек"... Он не дает критики теперешних жизненных отно­шений».

Проповедуя практические способы освобождения человека, Маркс, следовательно, утверждает себя, так сказать, «большим фейербаховцем, чем сам Фейербах». Он обеспечил себе успех среди рево­люционных кругов и до конца своей жизни посредством подобного дополнения метода хранил верность своим первоначальным побужде­ниям. Учение Маркса, которое никогда не было плоским натурализ­мом, всегда куда меньше интересовалось духовным существованием человека, чем его материальной жизнью. Тем не менее, его коммунизм подает себя единственной конкретной реализацией гуманизма; он весь­ма осознанно утверждает себя в качестве некоего целостного реше­ния, разрешающего весь вопрос о человеке в целом; действуя в реаль­ности вещей, но превосходя ее, марксизм выказывает себя не только общественным явлением, но и духовным феноменом. Именно в этом и состоит его величие, но в том же заключается и его зловещий радика­лизм; потому-то даже здравые составляющие этой доктрины оказы­ваются в нездоровом, роковом климате, этим-то и порождается, преж­де всего и главным образом, противостояние этого учения христиан­ству. «Религия рабочих — безбожие, — писал Маркс, — потому что она намерена восстановить божественность человека».

Из совокупности французского социализма, английской полит­экономии и немецкой метафизики могло бы родиться и нечто совер­шенно иное, совсем не похожее на нынешний марксизм, не обрети Маркс себе учителя в лице Фейербаха. А тот решительным образом был замешан в одном из уклонов гегелевской системы. Как о том уже писали, до того, как Гегель стал правоверным, то есть «правым» геге­льянцем, усматривающим в догмах символы своей философии, он ка­кое-то время являл собой образчик гегельянца-»левака», не останав­ливающегося перед разрушениями, чтобы очистить место для истины и правды. В первых своих сочинениях, устанавливая наличие необхо­димости, в силу которой человек поначалу мыслит себя «вне своего сознания», он делает краткое, но очень ясное замечание, которое слов­но бы намечает будущую двойную программу для Фейербаха и Марк­са: «Достанет ли у нашего времени неизрасходованного достоинства, чтобы отвоевать и вернуть в собственность человеку, хотя бы в теории, те сокровища, что были промотаны ради небес, и хватит ли у эпохи силы, чтобы настоять на этом своем праве и защитить это достояние?» Вторая часть этой программы как бы предполагает, что ее пер­вая часть уже выполнена. Фейербах для Маркса ценен чрезвычайно, и никто иной не смог бы заменить его. Игра слов, которую пустил в оби­ход Арнольд Руге, — эту шутку повторяли Карл Грюн и сам Маркс, — представляется историку символом глубочайшего смысла: на пути к марксистскому раю, в преддверии его находится «чистилище» Фей­ербаха".