logo
философия / Монографии / Тарнас / История (страсть) западного мышления

Афины и иерусалим

Еще одна дихотомия, существовавшая внутри христианской системы ве­дений, затрагивала вопрос о ее чистоте и целостности, а также о том, таким образом их следует оберегать. Ибо иудейские представления о богоизбранности и догматической чистоте также перешли по наследству к христи­анству, где они столкнулись и с тех пор постоянно враждовали с эллинским Стремлением обнаруживать свидетельства божественной философии в сочи­нениях различных языческих мыслителей, в частности Платона. Хотя време­нами Павел и подчеркивал необходимость полного отмежевания христианства от вводящих в заблуждение идей языческой философии, которой по этой причине следует тщательно избегать,— в ряде случаев он все же предлагал другой, более свободный подход, цитируя языческих поэтов и без всяких ссылок вплетая в свои христанские проповеди элементы стоической этики (родной город Павла — Тарс, расположенный в Малой Азии, в те времена был космополитическим университетским центром, особенно славившимся своими философами-стоиками). И более поздние христианские теологи классической породы до своего обращения очень часто были знатоками гре­ческой философии и продолжали высоко ценить эллинскую традицию. Для многих раннехристианских мыслителей характерен синкретический мисти­цизм, поскольку они с готовностью узнавали тождественные смысловые мо­дели в чужих философиях и религиях, нередко применяя аллегорический анализ для сравнительного изучения библейских текстов и языческой литера­туры. Истина едина — где бы она ни обреталась, ибо Логос всеобъемлющ, и животворное начало его не знает границ.

Во IIвеке в теологии Юстина Мученика впервые прозвучала мысль о том, что как христианство, так и платоновская философия устремлены к одному и тому же трансцендентному Богу, и что Логос является обозначени­ем одновременно для божественного ума, для человеческого разума и для Христа-искупителя, в котором претворились и иудейская, и элиннская ис­торические традиции. Позднее христианско-платоническая школа в Алек­сандрии взяла за основу образовательную систему классической Греции —paideia. Во времена Платона она была сосредоточена на свободных искусст­вах и философии, теперь же до ранга главнейшей из наук в новом курсе обу­чения поднялась теология, оказавшись вознесенной на самую вершину. В этих условиях обучение само по себе стало некой формой христианской дис­циплины, даже послушания. Обучение не ограничивалось единственно иудео-христианской традицией, выходя и за ее пределы, дабы охватить по возможности более цельно всякое знание и пролить на него свет Логоса.

Характерный компромиссный подход, заключавшийся в том, чтобы и прибегать к полюбившейся греческой культуре в целях христианской аполо­гетики, и одновременно держаться от нее на расстоянии, находим мы у Климента Александрийского, воспользовавшегося в качестве примера эпизодом из «Одиссеи» Гомера: проплывая мимо острова сирен по пути домой, на Итаку, Одиссей велел привязать себя к мачте корабля, чтобы услышать со­блазнительное пение («обрести полное познание») и в то же время не под­даться насылаемому сиренами искушению и не броситься в умоисступлении на губительные скалистые берега их владений. Так и зрелый христианин способен совершать свой путь, обретая полное познание светского мира и языческой культуры, но безопасно минуя их чувственные приманки и интел­лектуальные ухищрения, привязав себя к кресту — этой мачте церковного корабля.

Однако гораздо чаще христианство походило на породивший его иуда­изм, отвергая практически всякое соприкосновение с нехристианскими фи­лософскими идеями и системами, находя их не только нечестивыми, но и попросту бесполезными. С этой точки зрения, подлинная сердцевина и свя­щенная сущность христианства столь неповторима и ослепительна, что втор­жение любых других культурных течений могло лишь запятнать, исказить или извратить ее. Эллинизированным христианским богословам Логос (по­нимаемый как Божья мудрость, вселенский Разум) виделся действующим в нехристианской мудрости, предшествовавшей Откровению, а также в рас­ширенных границах мировой истории, выходящей за пределы иудео-христианской традиции. Однако богословы, подчеркивавшие особую исключитель­ность христианства, толковали Логос (понимаемый более узко — как Слово Божие) единственно лишь в рамках Священного Писания, церковного уче­ния и библейской истории. По сравнению со светской изощренностью язы­ческой философии христианское благовествование могло показаться бес­хитростным до простоты, и любой диалог между ними оказался бы бесплодным. Так, в конце IIвека Тертуллиан открыто поставил под вопрос саму уместность для христианства эллинской традиции своим изречением: «Что общего у Афин с Иерусалимом?»

Особенно претили церковным властям всяческие теологические расхож­дения и нововведения: гностицизм, монтанизм, донатизм, пелагианство, арианство,— ибо они подвергали спорам те вещи, которые находились в самом сердце христианства, и, следовательно, церковные авторитеты рас­сматривали их как опасные ереси, посягающие на целостность вероучения и потому подлежащие запрету. Требование единообразия в доктрине христиан­ства и ее структуре с сопутствующей нетерпимостью к инакомыслию отчасти определялось настоятельным императивом изначального христианства (кото­рый мы находим, в частности, у Павла), говорящим о том, что тело Хрис­тово (то есть церковная община) должно хранить чистоту и неделимость в приготовлении к Парусин. Отношение Августина к этой проблеме оказало значительное влияние на формирование официальной позиции Церкви: вна­чале он восхвалял познание и высказывал уважение к классической культуре и, в частности, к платоновской философии, в то же время резко подчерки­вал несравнимое верховенство христианской доктрины, а с возрастом стано­вился все более ревностным поборником подавления ересей. В столетие, последовавшее за смертью Августина, христианская идеология в основном развивалась в сходном направлении. Невзирая на постоянное влияние — как сознательное, так и бессознательное — прочих философских и религиозных систем, Церковь официально встала на путь догматического ограничительства, заняв позицию нетерпимости по отношению ко всем другим системам.

Таким образом, осознанная Августином потребность в обуздании или от­рицании (как в себе самом, так и в других) плюралистичного и еретическо­го, биологического, мирского и человеческого в пользу божественного, ду­ховного, единой истинной Церкви и единого истинного священного учения выкристаллизовалась на закате античного мира, чтобы затем — благодаря стойкому влиянию Августина на таких выдающихся церковных деятелей, как папа Григорий Великий,— окончательно вылиться в четкие церковные уста­новления, воплощающие дух Западного Средневековья. В силу того, какую власть и какой резонанс суждено было обрести сочинениям и личности Ав­густина, а также в силу того, что ему удалось в определенном смысле выра­дитъ зарождающееся самосознание целой эпохи, христианское мышление на Западе складывалось, главным образом, благодаря его посредничеству. К концу классического периода дух всеприемлющего ликования, столь явст­венно воплощенный в раннем христианстве, сменился совсем иным: более «самоуглубленным, устремленным к миру запредельному, более разработан­ном в философском отношении и, вместе с тем, более институциональным, юридическим и догматическим.