logo search
Antology_phylosophy

Эсхатологические судьбы душ и метемпсихоз

Закон же Адрастеи таков: душа, последовавшая за богом и познавшая хоть частичку истины, останется невредимой. Если она не потеряет способности следовать за ним. то всегда будет благополучна. Когда же станет неспособной следовать, ее постигнет несчастье – забвение и злобная ярость, она отяже­леет, потеряет крылья и упадет на землю. Так, в первом поко­лении она не сможет поселиться ни в одном живом существе. Душа того, кто, напротив, видел много хорошего, переселится в тип человека, который станет философом, поклонника мудрости или прекрасного, любовника муз. Следующая за ней душа переселится в царя, почитающего законы, в воителя или того, кто способен управлять. Третья станет душой государственного [с.55] деятеля, хозяина, добытчика; четвертая – трудяги, гимнаста или врачевателя; пятая по порядку будет вести жизнь прорицателя или причастного к. таинствам человека; шестой пристанет подвизаться в поэзии или иной форме подражания; седьмая будет душой ремесленника или земледельца; восьмая – софиста или демагога; девятая – душой тирана.

Тот, кто проживет в согласии со справедливостью, заслужит лучшую долю, а тот, кто ее нарушит, получит по заслугам – худшую. Туда, откуда душа родом, она не вернется ранее чем через десять тысяч лет: ведь раньше этого срока ей не окры­литься. Исключение составляют души тех, кто искренне воз­любил мудрость и любил юношей философской любовью. Эти души окрыляются за три тысячелетних круговорота, и если три раза подряд изберут для себя такой образ жизни, на трехты­сячный год отходят. Остальные по окончании своей первой жизни подвергаются суду, а после приговора суда одни отбыва­ют наказание, сошедши в подземные темницы, другие же, кого Дике освободила от груза и подняла на уровень неба, ведут жизнь в соответствии с земной, как они прожили в человеческом облике.

На тысячный год и те и другие являются, чтобы получить себе новый удел и выбрать вторую жизнь, какую кто захочет. В этот момент душа человеческая может получить и жизнь животного, а из животного, которое когда-то было человеком, душа может снова вселиться в человека. Но душа, не видавшая света истины, никогда не примет форму человеческого образа, ведь человек должен постигать ее в соответствии с идеей, ис­ходящей от многих чувственных восприятий, сводимой разумом воедино. А знание есть припоминание того, что душа некогда видела, когда она сопутствовала богу, свысока глядела на то, что мы теперь называем бытием, и поднималась до подлинного бытия. Поэтому по справедливости окрыляется только разум философа: у него всегда по мере сил память обращена на то, чем божествен бог. Только тот, кто правильно пользуется такими воспоминаниями, посвящаемый в совершенные таинства становится подлинно совершенным. А так как он стоит вне челове­ческой суеты и обращен к божественному, то толпа, разумеется, станет травить его как помешанного, ведь его экстатичность скрыта от большинства.

Вот к чему пришли мы, рассуждая о четвертом виде неистовства. Взирая на здешнюю красоту, припоминая при этом красоту неземную, подлинную, человек окрыляется, а окрылившись, стремится взлететь. Не набрав сил, подобно птенцу, он глядит вверх, не замечая, что происходит внизу, – вот причина его не­истовства. Из всех видов исступленности, экстаза эта – наи­лучшая по самому своему происхождению, как для живущего вне себя, так и для того, кто разделяет с ним экстаз. Причастный к прекрасному неистовый человек называется влюбленным. Ведь, как мы говорили, всякая человеческая душа была созерцательни­цей бытия, иначе она не вселилась бы в живое существо...

Допущенные к непорочным, простым, счастливым, неколебимым видениям, мы созерцали их в чистом свете, чистые сами и еще не отмеченные, словно надгробием, оболочкой, называемой телом, которую мы не можем сбросить, как улитка свой домик. Благодаря памяти возникает тоска по тому, что ушло, вот почему мы подробно об этом говорим. Красота сияла посреди всего, что там было. Когда мы [с.56] пришли сюда, то стали воспри­нимать ее сияние посредством самого острого из наших чувств – зрения. Но разумение недоступно зрению, иначе оно возбудило бы необыкновенную любовь, будь его образ как-то доступен зрению. Только одной красоте выпало на долю быть наиболее зри­мой и привлекательной. Посвященный в таинства или испорченный человек не слишком стремится отсюда туда, где есть красота как таковая. Здесь он видит то, что носит с ней одинаковое название, и, глядя на ее земной облик, он не испытывает благоговения, но, следуя похоти, как четвероногое животное, он пытается покрыть и оплодотворить ее. Он не боится своей наглости и не стыдится гнаться за противоестествен­ным наслаждением. Между тем тот, кто только что посвя­щен в таинства, много созерцавший в свете божественного облика, воспроизводящий ту красоту или идею тела, сперва ис­пытывает трепет, на него находит страх, как это было с ним тогда. Затем он смотрит на объект любви с благоговением, как на бога, если не побоялся бы прослыть сумасшедшим, то стал бы совершать жертвоприношения своему любимцу, как богу. При одном взгляде его бросает в пот и жар, как в лихорадке.

Глазами увидев истечение красоты, человек согревается, а этим укрепляется природа крыла: теплом согревается все, ранее зат­вердевшее от сухости и мешавшее росту. Благодаря усиленному питанию корни перьев набухают, крылья начинают быстро ра­сти от корня по всей душе, вспоминающей, что искони она была вся пернатой. Пока все это происходит, душа кипит и рвется наружу. Когда режутся зубы, бывает раздражение в деснах. Так душа, когда начинают расти крылья, вскипает и при этом ис­пытывает раздражение и зуд. (Платон, Федр, 247b – 251с // Т. 2. – С 157-160.)

Этика

А вам, мои судьи, я хочу теперь объяснить, почему, на мой взгляд, человек, который действительно посвятил жизнь фило­софии, перед смертью полон бодрости и надежды обрести за могилой величайшие блага.

Те, кто подлинно предан философии, заняты, по сути ве­щей, только одним – умиранием и смертью. (Федон. 63е-64а // Платон. Собр. соч. – Т. 2. – С.14.)

Стало быть, именно в том прежде всего обнаруживает себя философ, что освобождает душу от общения с телом в несрав­ненно большей мере, чем любой из людей? Да, пожалуй. (Федон. 65а // Платон. Собр. соч. – Т. 2. – С.15.)

Если бы смерть была концом всему, она была бы счастливой находкой для дурных людей: скончавшись, они разом избавля­лись бы и от тела, и – вместе с душой – от собственной пороч­ности. Но на самом-то деле, раз выяснилось, что душа бессмер­тна, для нее нет, видно, иного прибежища и спасения от бедст­вий, кроме единственного: стать как можно лучше и как можно Разумнее. (Федон. 107c,d // Платон. Собр. соч. – Т. 2. – С.269.)

Вот каким путем нужно идти в любви – самому или под чьим-либо руководством; начав с отдельных проявлений прекрасного, надо все время, словно бы по ступенькам, подни­маться ради самого прекрасного вверх – от одного прекрас­ного тела к двум, от двух – ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к пре­красным учениям, пока не поднимешься от этих учений к [с.57] тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не по­знаешь наконец, что же это – прекрасное. И в созерцании прекрасного самого по себе, дорогой Сократ, – продолжала мантинеянка, – только и может жить человек, его увидев­ший. (Пир. 121с,d // Платон. Собр. соч. – Т. 2. – С.121-122.)

Значит, если есть какое-либо благо, не причастное к зна­нию, то, может быть, и добродетель не есть знание; если же нет такого блага, которое не охватывалось бы знанием, то мы, пред­положив, что добродетель – это знание, сделаем верное пред­положение. (Менон. 87d // Платон. Собр. соч. – Т. 1. С. 598.)

Так вот, если добродетель – это нечто, обитающее в душе, и если к тому же она не может не быть полезной, то, значит, она и есть разум: ведь все, что касается души, само по себе не по­лезно и не вредно, но становится вредным или полезным бла­годаря разуму или по безрассудству. В согласии с этим рассуж­дением добродетель, коль скоро она полезна, и есть не что иное, как разум. (Менон. 88c-d // Платон. Собр. соч. – Т. 1. С. 599.)